Сергей Шаргунов
сайт писателя

Не то слово – Чечня

Эта земля населена детьми. Их много, безумно много. Младенцы несут покойный мерцающий взгляд, словно боясь его расплескать. Подростки бешено стреляют гляделками. В отстраненных облачных взорах стариков острыми солнечными уколами вспыхивает подростковый раж, но потом глаза снова гаснут и становятся спокойными, как у самых маленьких. 
Умар, наверное, старик. Ему шестьдесят пять. 
Мы сидим за столом. Вечером. На втором этаже его дома. После длинного грозненского дня. 
– Ну и как вам Чечня? – спрашивает от плиты его жена Зайнап, похожая на черную курочку. 
– Чечня – здорово! – отвечает мой спутник фотограф Костя, похожий на лисенка. 
– Чечня – это неправильно, – говорит Умар. У него сухое интеллигентное лицо, седая щеточка усов, гортанный голос. – Не люблю это слово. Чечня – не то слово. Сам знаешь, с чем рифмуется… Чечня – муйня! И буква «ч» нехорошая. Много ты знаешь добрых слов, которые начинаются на «ч»? 
Я задумываюсь. 
– Чернобыль, – откликается от плиты Зайнап. 
Муж иронично цокает языком: 
– Сморозила! 
Зайнап умолкает и громко звякает лопаткой, переворачивая блин на шипящей сковороде. 
– Чума, – задумчиво подбирает слова Умар, – Чикатило. 
Он любит слова, он учитель словесности. 
– Честь, чувство, черешня! – смеюсь я. 
– Червивая черешня, – Умар пожевывает губами, в его глазах вспыхивает подростковый азарт, как будто сейчас ударит по мячу на пыльном дворе: – Чушь, чернь, черт возьми! 
– А какое слово вам нравится? – спрашивает фотограф Костя. 
Умар сразу становится серьезным, это уже не мальчишка, бьющий по мячу, это солидный тренер. 
– Ичкерия, – мягко произносит он. – А лучше всего – Нохч. Мы же нохчи, дети Ноя. 
Я смотрю на Умара и стараюсь не улыбаться: да, дети вы. 

С утра мы с фотографом Костей бродили по Грозному. Без сопровождающих. Днем пошли на футбольный матч Терек – ЦСКА. Тоже сами по себе. Нам хотелось узнать: как ощущают себя русские в Чечне. Невооруженные русские. 
Был выходной, суббота. Мы шли по центральной улице в шумном потоке толпы, изредка выбираясь на менее людные отмели. Толпа несла нас, оглядывая, ощупывая, взвешивая. Город плыл мимо во всем своем великолепном бардаке. Заново отделанные фасады многоэтажек, искристый фонтан, свежевыложенная плитка тротуаров. Ржавые ворота с надписью белым по рыжему: «Мыны! Берегись!», обглоданное бомбой административное здание, над которым торчат опаленные буквы из прошлого: «Искусство принадлежит народу» – и восторженные плакаты дня сегодняшнего, маскирующие пробоины в стенах: «Рамзан, Вы президентом только год – восстал из пепла город, ликует наш народ!», «Детские улыбки – награда для Героя». И черно-белые листки на столбах: «Разыскивается пропавший». 
Люди улыбались. Нам. При виде нас. И это было странно. Я ждал злых взглядов или равнодушия. Но каждый встречный с удовольствием подставлял себя под объектив, прохожие заговаривали, спрашивали: «Вы оттуда?» – и, услышав, что из Москвы, сияли еще большим любопытством. Женщины, торгующие на рынке, небритые парни, безногий инвалид на тележке, красотки в платочках и с кокетливыми лентами в волосах – десятки, сотни лиц обращены к тебе, и в каждом готовность к немедленному гостеприимству. Словно сговорились. Словно мы не туда попали – это никакая не Чечня, это не те самые страшные разбойники, что резали и взрывали и будут снова резать и снова взрывать. Приветливые. Расспрашивают. Тянутся. Хотят рассказать свою правду. И даже суровый бородатый автоматчик в бронежилете, охраняющий строительство мечети, подмигивает с детской радостью: «Это самая-самая большая мечеть будет!». 
И тут я соображаю, почему, зачем они так рады. Они не хотят оставаться наедине с собой, со своей памятью о войне. Им нужен воздух мира. Который убавит боль по мертвым, погасит чувство прифронтовой ущербности. Гости для них – знак полноценности жизни. 

Гость сегодня – ЦСКА. Мы приходим к стадиону за час. Здесь уже клубится народ. Кажется, сюда сбежалась вся мужская часть города. Именно бегом движутся к стадиону со всех сторон. Группками. Хохоча. Ломятся сквозь рамку металлоискателя. Но при всем этом веселом напоре – в толпе тайная пружина опаски. Проход на матч труден – каждого обыскивают тщательно, подолгу. Мигая и улюлюкая сиренами, подъезжает кортеж Кадырова. Стадион вмещает десять тысяч человек, и он заполнен. На каждый пас толпа реагирует так, будто решается дело чеченской чести. Люди вскакивают, горланят. «У-у-у-у!» – выдает, сложив ладони трубой, старик в папахе. На центральной и самой высокой трибуне – Рамзан. Он все время хватается за голову. 
«Терек» накатывает на ворота противника, гол, стадион подлетает, как при взрыве. Рамзан подпрыгивает и машет руками. Мир тонет в воплях новорожденных. «Вывод войск!» – кричит кто-то. «Аллах акбар!» – гремит в ответ. Итог матча – 1:0. Трибуна болельщиков ЦСКА, обычно ревущая, сегодня тиха, бешеные «кони» пугливы и немы. Их сгружают в автобус и увозят. Чеченцы вываливают на улицы, несутся вприпрыжку, на лицах какое-то физиологическое удовольствие, будто каждый из них родил этот мяч. 
Отгулявшие и оглохшие от матча, мы возвращаемся в дом Умара. Он смотрел матч по телевизору. Его взор еще искрится победой. Вся Чечня смотрела бой «Терека» с армейцами. 
Умар отстраивает свой полуразрушенный дом. На первом этаже обнаруживаю груду книг с выцветшими корешками: Есенин, Лермонтов, Куприн. 
– Сын читал, – перехватывает мой взгляд старик. 
Сына у него нет. Во время второй чеченской в дом ворвались федералы, Умару сломали нос и ребра, а парня схватили и увезли. Люди говорят, он сгинул в яме, что была не территории авиабазы Ханкала. 
– Несколько ребят вернулись оттуда, – голос Зайнап дрожит, – из той ямы, а наш не вернулся. 
– Такой же, как вы был, молоденький, – говорит Умар с пугающей интонацией в голосе. 
– Го-ол! – раздается за забором. 
Мы вздрагиваем. Это ребятишки гоняют. Они вскрикивают вдохновенно, сегодня Чечня выиграла. Или – Нохч. 
Опускается ночь. 
Ночью в мою комнату входит Умар. Зажигает свет: 
– Не спишь? – У него в руке пистолет. – Что, испугался? 
Я молчу. 
– Это игрушка моей дочки. Она милиционер, уехала в горы, к знахарю. – Он отводит пистолет. – Все хорошо? 
– А можно и нам в горы, к знахарю? 

На следующее утро грозненское такси везет меня, Зайнап и фотографа Костю в горы. На полдороги, в Аргуне, встречаемся с дочкой-милиционером. 
– Такой чудесный, – радуется милиционер, – наложил на меня руки и точно бы внутренности перевернул. И все угадал, что болит, даже сказал, где у меня родинка на спине. Такое чувство, будто заново родилась! 
Зайнап с надеждой вздыхает. Чечня надеется заново родиться. 
Горное село Махкеты. К знахарю – толпа, но нас пропускают без очереди. Знахарь – сравнительно молодой мужик. Десантник в прошлом. Крупный, мясистый, лицо будто обмазано щетиной. Для начала он дарит нас краткой беседой о зверствах федералов во время войны. Потом велит Зайнап сесть на стул и начинает сканировать ее своими громадными ручищами. Женщина крепко зажмуривает глаза с решимостью, открыв их, родиться другой Зайнап. Всем нам знахарь-десантник дарует диагноз: «Жить будете». 

На обратном пути за нами – погоня. Замызганная «девятка» мчится следом по горной дороге, сигналит. Мы встаем на обочине. Зайнап бледна, бледен шофер. Костя, тоже бледный, возится с фотокамерой. Неожиданно для себя выскакиваю из такси. Солнце слепит. Из «девятки» выходит человек с автоматом, он в камуфляже, на поясе нож. Рыжеватая борода, жесткий прищур. 
– Откуда сам? 
– Из Москвы. 
Рядом – горы, утонувшие в зелени. «Зеленка». 
– И как Москва? Стоит? 
Почесав нос указательным пальцем левой руки (потому что правый лежит на спусковом крючке автомата), рыжебородый принимается рассказывать, как был в Москве совсем юным, до первой чеченской войны, когда народ «еще не обозлился». Он снова чешет нос и спрашивает: 
– Ты кто? 
– Пишу. 
– Стихи? Тимура Муцураева знаешь? 
Знаю, слушал. Это чеченский бард. 
– Да, – говорю: «Не шутит больше и Афган, и Ягуар не в мире этом, с улыбкою ушел Аслан, навечно озаренный светом…». 
Рыжебородый радостно скалится: 
– Ладно, езжай. 

Пассажиры такси по-прежнему бледны. «Отпустил», – говорю я, и водитель срывается с места. Зайнап твердит что-то молитвенное на чеченском. Потом ее прорывает, она начинает нервно сыпать историями. Про то, как федералы разбомбили их дом и как солдаты ходили по рынку, скупая швейные иглы, чтобы потом загонять их под ногти людям, и самые озлобленные ушли в леса и до сих пор сидят там – «лесники», и рыжебородый точно был «лесником», и он бы точно убил бы ее дочь, потому что она милиционер, а милиционер она потому, что другой работы нет... 

Мы снова в Грозном. 
– Понравился знахарь? – спрашивает Умар. – А я не верю знахарям. Я светский человек. Я против мракобесия. Правда, в юности русалку видел. Скачу на коне, а баба голая, волосы длинные, седые, сидит на столбе и надо мной хохочет. Я от страха через коня перелетел. 
Умар пускается в воспоминания. Мистические истории детства и страшные эпизоды войны переплетаются, как бывает в мальчишеских россказнях. 
– Отец объяснил мне мои страхи, – говорит Умар. – «Это дрожь твоей мужественности». Чтобы не быть трусом, знаете, чего не надо бояться? 
– Воевать? – спрашивает Костя, а Зайнап вздыхает у плиты, где жарит рыбу. 
– Иди ты! – беззлобно машет рукой Умар. – Не надо бояться жить. 

На закате мы помогаем Умару таскать стекла. Мы стали цепочкой на железной лестнице и бережно передаем оконные стекла друг другу: я, московский литератор, седой чеченец Умар, фотограф Костя. Стекла тяжелые, скользкие. В них отражается закат и огонь газового факела, пылающего на окраине города. И вдруг стекло выскальзывает из рук. Падает вниз. Разбивается на бетонном дворике. 
– На счастье! – говорит Умар положенное и невозмутимо смотрит вниз. 
Из дома выходит Зайнап и принимается подметать стекло. 
 

Рекомендовать