Сергей Шаргунов
сайт писателя

Яркий мрак войны

-- Мрак! – восклицает Миша. 
Рано утром в аэропорту Владикавказа в кафе сидит приятель-журналист. Залпом он выдувает бутылку пива, и смотрит сумасшедшими глазами. Миша все время ругается матом, иногда заменяя мат на «блин». Ждет самолет на Москву, ночь штурма Цхинвала он провел в Цхинвале. 
- Серега, это ужасно. Это реальная жесть, блин. Мы сидели в подвале. Без света. В адской жаре. Ждали, что потолок обвалится, так грохотало. Мы пропотели, как будто в море болтались… как будто корабль утонул… а мы в ночном море болтались… Обстрел затихнет, вылезем наружу и выжимаем одежду. Одна бабка пошла посмотреть, что с ее домом, и ее снайпер убил. В лоб. Мы бежали, а нам в спины били из гранатомета. Там полно снайперов. Снайперы-наркоманы. Они стреляют в лоб. Там мины везде, в огородах, по дорогам. Приедешь, вынь батарею из мобильника. Они фиксируют мобильник, и убивают. Там война, тебя грохнут, не надо туда. Я сюда ехал, нас обстреляли. Шофер, который меня вывез, он… сказали, его… грохнули на обратном пути… 
Смотрю сочувственно и немножко удивленно: кошмарит меня Мишаня. Ну а как не кошмарить, если пережил кошмар. 
Пора и мне поближе к кошмару. 
Я еду в местечко по имени Алагир. Это еще Северная Осетия. Поля, заросли, деревеньки. На дорогах сочетание коров и танков. Коровы медленно бродят по дорогам, привыкшие, что с ними по-индуистски деликатничают машины. Танки не привыкли ладить с коровами. Колонна зеленого железа затормозила, и военные, спрыгнув с брони, разгоняют стадо. Один тычет буренке автоматом в пятнистый, вяло дышащий бок, и кричит. Животное благодушествует. 
Коровы отходят в траву. Колонна двинулась, вздымая пыль. Проезжаю и я в машине. 
Алагир – лагерь беженцев. На утоптанном лугу за сеткой ограждения натянуты брезентовые палатки защитного цвета. Рядом с сеткой железный щиток, наклеены пять, исписанных от руки листов, -- список прибывших сюда. Человек двести. Внутри лагеря – старики, старухи, женщины и дети. Несколько мужиков-распорядителей. Люди бродят, переговариваются, но глухо, задавленно, в лица въелась усталость. Хмуро гудя, они сталкиваются, и голоса усиливаются, лишь выспрашивая свободную лежанку, койко-место. 
- Есть где лечь? – влетело обнадежено-звонкое в очередную палатку. 
- Нету! Все занято! – хоровой ответ. 
Сквозь входы видны в палатках силуэты спящих, многие почему-то укрыли лица простынями. Вьется мошкара, и я думаю о войне комара и человека: мучительно спать ночью на летнем воздухе. Без фумигатора. 
На траве валяются арбузы с длинными хвостиками. Между палаток бегает мальчик. Он резво несется, но лицо напряженное, как будто вокруг слишком много запретного. Такого ребенка можно встретить в церкви во время службы, он вырвался и скачет по храму, но сосредоточенно-напуган. Такой ребенок уверен, что его поймают. 
Захожу в женскую палатку. Все в ней присутствующие вырвались из войны только сегодня. Наперебой они принимаются говорить. Громко. Человек из Москвы для них та пробка, которую надо вышибить мокрым потоком слов. 
-- В мою деревню вошли грузины. Мужчины ушли в ополчение. Я до сих пор не знаю, что с моим мужем. А я осталась дома. Сначала был обстрел. Всю ночь обстреливали, мы по подвалам запрятались. У соседа дом разбомбили, у него снаряд из дома торчит. Встал вертикально и торчит. Деревня наша смешанная, грузинские дома никто не тронул, целые стояли. Мы утром выходим, не спавшие, полудохлые, а грузинка-молочница идет радостная, свеженькая, и кричит: «Молоко! Молоко!». Видно, всю ночь тихо ей спалось. Потом въехали танки. Я свою, -- показывает на девчонку, которая стыдливо прячется за кулисы черных волос, – в подполе заперла. И жду, что будет. Грузины заходят: есть давай. Сели, чай пьют. Пироги жуют. Пробовал наши пироги? 
- В Москве. 
- В Москве… -- Она нервно смеется. – В Москве небось не то. Аланские пироги – лучшие в мире! Это я тебя правду говорю! Я больше всего боялась, что они в подпол полезут. Стыдно сказать: я улыбалась им, на все была готова. Про себя дрожу, но с ними ласковая. Со мной пускай делают, что хотят, лишь бы дочку не пронюхали. 
-- Они звери! – Вмешивается другая женщина. – Я вот русская. Всю жизнь в Цхинвале жила. Однажды я в очереди стояла, и грузинка, старушка затесалась. Ее все начали толкать, стыдить, а я защитила ее: человек все-таки. Разве она виновата? -- говорю. Теперь я бы сама ее толкнула. Не люди они. Все, все они – звери! Они детей жгли. Машина из Цхинвала выезжала с детьми, они подошли и расстреляли. И сгорела эта машина. Они нас убить хотели всех до одного. Это как? Даже инопланетян не убивают. Попадется марсианин – это же интересно! У них ко всем нам один интерес: убить. Вот посмотри у подруги моей, что с ногами. 
Третья женщина готовно поднимает ночную рубашку. 
Сырые красные колени, без кожи. 
- Это они вас так? 
- Они! А кто! Сегодня к Рокскому тоннелю подъезжаем, автобус беженцев, военные российские нас прикрывали, и вдруг стрельба. Снайперы с двух сторон. Мы прыгнули из автобуса, и ползли под пулями. По обочине, по кустам, по колючкам, по камням… -- Она плачет. 
Русская подруга бережно одергивает на ней ночную рубашку, прикрывая разбитые колени. 
- Сынок мой смеяться разучился! – из угла подает голос еще женщина, – Кулачки сжал, и третий день не может разжать. Убежал сейчас куда-то. Пускай бегает. Хоть расслабится. Он под обстрелом сидел, не плакал, молчал, всего два раза говорил. Один раз: «Мама, можно пить». Потом: «Мама, а нас скоро убьют?». 
Пауза, тишина. 
- Надо арбуз ему отрезать, -- говорит старуха, приподнимаясь на локтях со своей лежанки. – Дети сладкое любят. 
Выхожу из палатки. Попутка ждет. Ждет Цхинвал. 
Границу между Осетиями проезжаем без досмотра. В Рокском тоннеле клубятся облака пыли, поднятые бесконечной техникой. Сквозь облака различаю солдата, который бредет вдоль стены тоннеля, и светит фонарем. Что-то ловит, высматривает следы диверсантов. 
После тоннеля шофер, получив надлежащую тыщу, прощается. Дальше ему катить не охота. Благо вокруг полно военного железа, которое катит вперед. 
- Командир, -- лихо начинаю, подходя к военной колонне, и через пять минут я уже трясусь внутри бээмпэшки (это такая жестянка на гусеницах), сплюснутый со всех сторон солдатами. Командир, добрая душа, за просто так взял в дорогу на Цхинвал. 
Рев и грохот. Грохот и рев. Проклятая неопределенность. В толстое мутное оконце видны пожары. Дым зловонно врывается внутрь, дым пожара и дым машины, а с дымом песок. Как там вокруг, сквозь какую обстановочку несемся? Подобьют с самолета? Выжгут из гранатомета? Взлетим на мине? Жарко, душно, пот течет в три ручья, затылок упирается в раскаленное железо, под задницей трясутся деревянные ящики со снарядами, солдаты не шутят, напряженные, давящие амуницией. Двое подтягиваются на люке, и теперь внутрь свисают их ноги. Воздух совсем пропал. За ноги дергают – эй, если наверх полезли, так уберитесь из дыры! Ноги отбрыкиваются, и все это невесело, а трудно, липко, в тоскливом стеснении тел. Каждый оглушительный подскок – и прощаешься с жизнью. Зато вместе с потом выходит алкоголь, который еще вчера глушил в Москве, и начинается обморочное просветление. Классный метод опохмела, круче любой бани – путешествие в раскаленной жестянке. 
Кончится это когда-нибудь? И тут начинает бить снайпер. Дзынь -- удар совсем рядом, за стенкой брони. Машина встает. Все солдаты, что сидели на броне, стремительно и бесцеремонно прыгают на тебя. Вас не просто много, нет вас, вы одно липкое тяжелое тело тушенки, люк задраивается, и остатком своего существа, тряского и бледного, как студенистая тушеночная полоска, понимаешь: будь проклята война. 
Ползете неизвестно сколько, вероятно, минут пять, никто не подает ни звука, чтобы не навредить в такой консервной давке, а через пять минут снова остановка. Открывают люк и заднюю дверь. Выпадай! 
Где мы? В Цхинвале, твою мать. 
Над Цхинвалом тучи ходят хмуро. Колонна остановилась на замечательном перекрестке. В тот смысле замечательном, что его сложно не заметить. Парочка обгорелых танков склеилась в причудливом изгибе страсти, третий, лишний, чернеет в сторонке, ревниво уткнув хобот в землю. 
У этого танка лежит оторванная нога, хрупкая, юношеская, в оранжевом ботинке. 
- Молодой человек! Можно вас на минуточку? 
На первом этаже обгоревшей пятиэтажки за решеткой – женщина, ярко накрашенная, лет пятидесяти. 
-- Вы откуда приехали? 
-- Из Москвы. 
-- Ой. Люблю ваш город. Последний раз была двадцать лет назад. В Большом театре была. А я актриса. Вон он мой театр, через дорогу. Видите, какой черный! Актриса погорелого театра! Эти три танка сначала наш Университет раздолбали. Сходите, полюбуйтесь. А потом их наши подбили. У нас в доме сели и подбили. Один танк русский военный подбил, другой танк – Баранкевич, наш секретарь Совбеза. Тоже русский, кстати. Во такой мужик! – Она театрально оттопыривает большие пальцы на обеих руках. – А я знала, какая здесь долбежка будет, но осталась. Заявила: помирать, так с огнем и громом! Ха-ха! Эти танки по всей округе раскидало. Я у себя в кувшине шуруп нашла. Кувшину ничего, медный, а на дне шуруп. Два танкиста выскочили, и к моему дому рванули. За дверь дергают, тут их из Калаша наши посекли из моего окошка. Жалко, молодые грузинчики, но зачем они к нам пришли? Я их, что ли в гости звала? В Дубовой роще грузинчики лежат. Которые дуба дали. Можете навестить… -- Она замирает. – Слышали?.. 
Слушаю. 
Чмокают выстрелы. Через несколько секунд кашляет тяжелое орудие. 
-- На окраинах стреляют. – Говорит актриса. – Тот, что потоньше поет, снайпер, а отвечает Россия. 
Чмок-чирик-чмок. Бух-бах-бабах. Окраины – это нависшие горы. 
Дорога ведет вверх, в гору. Выезд из города называется Дубовая роща. Прохлада деревьев. Здесь лежат мертвые грузины. Обожженные, извивистые, в камуфляже, слипшемся с телами. Неестественно-игрушечные. В окружении мух и ос. Такой вид может быть у пластилинового солдата, когда поверх коричневого пластилина кожи налеплен зеленый пластилин одежды. Одежда и плоть смешались из-за огня и солнца. 
Я хожу по городу. Еврейский квартал, разбитый больше всего. Вряд ли здесь еще живут евреи, зато есть старинная синагога, внушительная, толстостенная. Именно она сберегла всех, кто забился внутрь, один мужик высунулся наружу (может, покурить хотелось), но факт: на пороге кровавая лужа – убили. 
Забредаю в больницу, где до сих пор кровавые подтеки. В подвале оперировали во время штурма. Подле больницы свеженькие палатки МЧС с ранеными. 
Хирург из Москвы с мясистым багровым лицом разводит широченными ручищами: 
-- Я одного оперировал, в нем мина. Не разорвалась. Ждали, что рванет. Мы специальные броники надели. 
Звучит невероятно. 
Бреду дальше. Во дворике скопление людей – хоронят девушку. Беременная, она возилась на огороде, когда начался обстрел. Ее убило осколком. Была ли она беременна? Шепчутся: была. Точно, она сама соседке говорила: ребенка жду. Муж ее пропал без вести. Может, и жив, но не знает, что ее уже нет. Эта история теперь пойдет ходить в разных видах, и осетинский ополченец, с которым мы через час жахнем по стакану вина в саду его разрушенного дома («За великого Бога и святого Георгия!» -- первый осетинский тост) расскажет так: 
-- Не видел, сегодня беременную хоронили? Грузин ей живот штыком вспорол. «Дай узнаю, чего там у тебя шевелится»… 
Война быстро обрастает молвой. 
Бегают собаки. Звенит стекло, люди разбирают завалы в своих домах. Электричества нет, магазины закрыты. На обочине улицы Сталина лежит, свернувшись, человек в черной футболке (видна надпись «АВВА») и с бинтом ополченца на рукаве. Нагнувшись, вдыхаю сладкий запах вина, жив чувак, отдыхает. 
Поднимаюсь на двенадцатый этаж городской гостиницы по скрипящему стеклу и красно-коричневым бинтам. Заглядываю в траурные выгоревшие номера, от попадания танковых снарядов раскокало даже унитазы и ванные. Выхожу на крышу, гладкую, нагретую, на которой можно загорать. Закат. Виден весь город – местами целый, местами изгрызенный, местами в фатальных провалах. Звуки стрельбы сверху кажутся ближе. 
На ночь укладываюсь в штабе российских миротворцев. Солдат без вопросов поднимает шлагбаум, запуская внутрь. Любой диверсант может пройти сюда легко. Перед диверсией диверсант может поужинать в столовой. Тарелка перловки с рыбьими кислыми косточками и слащавый как бы кофеек болезненно-розового цвета поганки. «Морковный кофе», -- вспоминается Маяковский. Нет, без прикрас, кормят и поят хреново. 
- Хлеба дай! Сука, дай хлеба! – орет едок в сторону окошка. 
- Где я тебе хлеб надыбаю? Хочешь хлеба – роди! – не теряется повар. 
- Слышь, ты у меня сам щас родишь… 
Сплю на полу спортзала, натянув свитер и кожанку, уложив под голову сумку. Всю ночь звучит перестрелка: чмок и бах. На воздухе поет коза. Зарезали бы ее, зажарили и дали бы на завтрак, -- мечты сквозь сон. Еще кто-то квакает. Кому квакать как не жабе. На рассвете выбираюсь в серо-ветреную жизнь. Видимо, стрелять так увлекательно, что стрельба не унимается, стрельба важнее снов, или стреляют посменно. Из шлангов ледяной водой моются чеченцы. Батальон «Восток», они расположились в вагончике у столовки. Один за другим, голые по пояс, бородатые, берут шланг, нагибаются, окатываются водой, беззвучно, как немые. Величественно, как в замедленном кино. Один моется, другой горделиво ждет. 
А меня ждет военная дорога. В Москве перед отлетом мне приснилось, как я бегу удалой трусцой по дороге между домами села. И спрашиваю у жителей: вы грузины, осетины? Они отвечают что-то. Но не по-русски. Кто они, во сне не ясно. 
Явь. На окраине города стоит каменный сарай с выбитыми окнами. В нем дежурят россияне – дагестанцы. Они здесь давно, были и при штурме, когда, рассказывают, так поливали огнем, что голов нельзя было поднять. Спасались ползком, зарослями. Этой ночью по сараю тоже палили, но не «Градом», снайпер бил. Стоим с дагами и, потягиваясь на солнцепеке, глотаем пиво из бутылей. 
Офицер тормозит «жигуль», внутри осетинская пацанва. Командует: 
-- Человек из Москвы. Берите с собой! 
Берут, залезаю, летим. 
-- До Гори хорошо бы… -- вздыхаю. 
-- Гори, – расцветает рулевой, причмокивая. – Я это Гори только слово слышал, я и не видел никогда, что это за Гори. Чисто-чисто будет Гори! Зачистку делаем… -- Он ржет. 
-- Вчера кореш брата моего Эдик на зачистку ходил. -- Перехватывает пассажир с переднего сиденья. – Короче, один грузин в огороде окопался, и отстреливался. Из автомата прошил крест-накрест Эдика, пидарюга. Ну, грузина этого окружили, завалили, и потоптали еще. Тварь, ты че прыгаешь? Видишь, мы идем, ты бы убирался. Все равно рядом с нами ни одного грузина жить не будет! 
С каждым километром ничейной, вчера грузинской территории, физиономии моих попутчиков делаются свирепее, они уже не отвечают на вопросы, радостно обмениваясь вскриками на своем наречии. Они кричат что-то воинственное другим соплеменникам, которые встречаются по дороге, бибикают им, а те бибикают нам. Все чаще пылают дома. Огонь до небес. Села с коттеджами, магазинами, ресторанами, волейбольными площадками. Вымершие, где затаились не успевшие бежать жители. Некоторых я вижу. Дед с черствым потусторонним лицом стоит, опираясь на палку. Женщина в черном ступает к дороге, и лицо ее презрительно-надменно. Даже природа здесь другая – особый микроклимат: не дикая, а сладкая, золотистая, пропитанная комфортом, солнце уютно светит. Грузинские надписи дублируют надписи на английском. Пожары, солнце, а вон труп на пороге магазина, руки распахнуты. 
Стадо из пятерки бесхозных танков. 
-- Ваши, российские, -- цедит водила. 
Бензоколонка, на которой толпа автоматчиков увлеченно дымит сигаретами. 
Мы подъезжаем к Гори, и тут резко тормозим. 
Танк и несколько опустевших машин. 
На дорожном асфальте лежат осетины, да-да, повязки у них белые, и они в таких позах, будто отжимаются от земли. 
Приехали, здравствуй, Грузия, -- первая моя мысль. 
- Хватит убивать мирных людей! – молодцеватый голос с брони. 
- Я нэ убиваль… -- плаксивое от асфальта. 
Затем разыгрывается сцена благородства. Майор направляет в обратку десяток машин с пиратами. И пропускает в Гори молодую женщину-грузинку, которую крепко и демонстративно тискает за груди молодой грузин. Мнет, доказывая: она – его. Женщина содрогается в рыданиях. Мои осетины разворачиваются: 
-- Не, мы не в Цхинвал. Мы по деревням до ночи… 
Я остаюсь с русским танком. Танк принадлежит 58-й армии, кавказской. У майора жухлое лицо Гарика Сукачева и белый оскал Эдди Мерфи. 
-- Как тебя зовут? Серега? Я – Егор. Георгий Победоносец. Видал, как они застремались. У них двадцать тачек с автоматами, у меня один танк, а сдрейфили. Ты здесь не верь, на войне все враги. Каждый за себя. Ладно, мы в Гори покатили. 
- А меня с собой? 
- Не. Не положено. Занесло тебя, брателло. Двадцать пять километров до Цхинвала. Ты это… американца забери. 
- Американца? 
Это уже балабановщина. 
- Он по-нашему ни бельмеса. Эй, обезьяна! 
Из-за танка на полусогнутых выходит человек с курчавым черным волосом и коричневой кожей, которую покрыла бледность. Заговаривает по-английски. Он бразильский репортер. Только что пересек линию войны со стороны Грузии. Виновато протягивает бумажку, на которой по-русски напечатаны вопросы. Первый выглядит так: «Как вы считаете, кто прав в этой войне – Грузия или Россия?». «Лучше спрячь это, гай», -- прошу резко. 
- И куда я с ним пойду? – спрашиваю майора. 
- А вы в деревню заходите, и там отсиживайтесь. 
- Ага. Нас либо грузины положат как захватчиков, либо осетины как местных. 
В этот момент начинается стрельба. Где-то совсем рядом, за кустами, в деревне. 
Майор озаряется улыбкой. 
- Шагай тогда. Завтра к утру дойдете. Коли повезет. А здесь со всех сторон. стреляют. По-русски не болтай. По-американски тоже. На, повязки себе сделайте. Осетинцев здесь больше, чем грузинцев. -- Он протягивает моток марли, и мы с бразильцем повязываем рукава. У бразильца синяя майка. Моя марля затерялась на светлой рубахе. – Удачи, парни! Жизнь дается один раз… 
- Извини, что помочь не можем, -- говорит один солдат. 
-- У нас приказ, -- говорит другой. 
Солдаты дружески смотрят с брони. Война делает людей строже, суше и чистосердечнее, на самом деле. Танк завелся и исчез. 
Отдельная история, как мы выбирались оттуда. Нас через полкилометра потащили в ресторан невменяемые вооруженные люди, то ли допрашивать, то ли угощать. Отобрала нас чудесно очутившаяся рядом хмельная двойка русских десантников на трофейном бумере. Они усадили нас в тачку, и еще через километр на полном ходу прикладами вышибли лобовое стекло. Мы мчали с десантниками, бразилец помалкивал, я, внутренне напрягаясь, вспоминал им анекдоты. Остановились у магазина. Труп все так же лежал, раскинув руки. В магазине десантники взяли недоразграбленной воды. Я -- пачку сигарет, а бразилец почему-то рулон туалетной бумаги. 
Вернувшись в Цхинвал, я опять посетил штаб войск. Бразилец плелся за мной, несчастный, без российской визы. Здесь в столовке у меня свистнули мобильник. Оставив аппарат зарядиться, я сел у входа на травянистый холм, под которым бомбоубежище. Минут через пять кольнула тревога, но когда вернулся в столовую – было уже поздно: ни телефона, ни зарядки, голая розетка. Все те же жующие и отхлебывающие вояки, тот же повар в окошке… Парни зло и весело кляли поедаемую кашу, а я понял, что требовать у них украденное – просто унизиться. Сам лопух. 
И вдруг осенило. Божье наказанье за мародерство. За пачку сигарет, взятую в магазине. Или это мнительность? Почему не забрать то, что обречено пропасть? Не знаю. Мрак. Сигареты я все-таки докурил в тот день. Небесный Минздрав предупреждает: курение трофейных цигарок опасно для вашей души. 
На обратном пути заезжаю в Алагир. Директор лагеря беженцев, шкафоподобный усач, показывает папку. Рисунки детей. 
Банально, но на рисунках громоздятся танки, самолеты и разрушенные дома. Везде победительный черный цвет. Обыкновенный черный. Черные фломастеры и черные карандаши.
Мрак, -- как восклицал, вытаращив глаза, журналист Миша, когда я только прилетел во Владик. 
Мрак, и все же обратная сторона военного мрака – яркость. За темной материей горя -- острые цвета. 
Мрак, а случись война – снова поеду. 
 

Рекомендовать