сайт писателя

1993

Скачать текст в формате PDFСкачать текст в формате PDF

 

Глава 1

Всю ночь с 23 на 24 июня 1993 года над Москвой шел сильный дождь, моросило всё утро, и сейчас, в полдень, еще накрапывало.

На Дмитровском шоссе в ряд вытянулась четверка троллейбусов. Их держал красный светофор.

Валентина Алексеевна сидела у окна, лбом прижимаясь к стеклу. Она ехала на собрание Белого Братства. В голове без конца играла давняя песенка: “За малинкой в сад пойдем, в сад пойдем, в сад пойдем, плясовую заведем, заведем, заведем!” В тоскливые или зябкие минуты, стараясь согреться или забыться, Валентина Алексеевна вспоминала песни детства. И даже на молитвенных собраниях, когда все пели гимны Марии Дэви, она, растворив голос в общем хоре, тайком пела свое любимое.

Позади бранились сырые пассажиры.

– Лето называется! – вздохнул кто-то.

– И что, я в этом виновата? – откликнулся женский голос.

– Да я вас вообще не трогаю!

– Ну и не трогайте тогда!

– Размечталась!

– О ком? О тебе, что ли?

– Чтоб ты сдохла!

– Только после тебя!

Валентина Алексеевна поежилась: “Злой народ стал”. Машины ловчили, стягиваясь поближе к светофору. Проползла цистерна, желтая, круглая и чумазая, в темных блестящих подтеках. Следом задорно рванул грузовик с синим кузовом. Загудели одновременно два клаксона.

Гулкий удар.

Валентина Алексеевна всматривалась сквозь стекло.

Снаружи хлынуло. Она не могла отвести взгляд. Дзынь-дзынь-дзынь – мелодично и упрямо зазвенела струя в стекло.

Она смотрела и не понимала: светлая влага била, текла, расплывалась, но это не был дождь, нет, это был не дождь.

Укололо сердце, она вскочила. Люди, разом зашумев, толкали ее обратно на сиденье.

Только что грузовик протаранил заднюю стенку цистерны, и это бензин орошал все четыре троллейбуса, беспомощно вытянувшихся друг за дружкой. Струя, сильная и звонкая, хлестала в срединный троллейбус. Прямо в окно, за которым сидела Валентина Алексеевна.

Скользнула пугливая искра. За окнами ослепительно вспыхнуло. Всем стало жарко, и всех объединил крик ужаса – троллейбусы накрыла волна огня.

Валентина Алексеевна умерла от разрыва сердца за миг до того, как ее охватило пламя.

Водитель, молодой парень, вышиб монтировкой лобовое стекло и, выпрыгнув, побежал куда-то. Рога троллейбуса опалило, двери заклинило. Люди выбивали окна.

Бензин залил половину шоссе, и заполыхала огненная лужа. Кто-то, поскользнувшись, горел и уже не мог выбраться. Горящие фигуры бежали в разные стороны, раскачиваясь и танцуя. По шоссе, мимо машин. По тротуарам, мимо торговых палаток. Прохожие шарахались, или пытались сбить с них пламя, или просто остолбенело смотрели.

Усилился дождь. Поодаль накапливалась толпа.

И словно специально для толпы случилась драка двух факелов – всё пронеслось с такой скоростью, что не разобрать. Может, это влюбленные хотели отчаянными ударами спасти друг друга. Они обнялись, упали и слились в сияющий ком.

Четыре троллейбуса за минуту смешались в одно багрово-дымное целое. Рядом пылали грузовик и бензовоз.

Женщина в высоких сапогах заторможенно, широкими шагами, окутанная дымом и паром, шла по адовой луже, не выпуская из вытянутой руки длинный зонт. Сапоги ее золотисто разгорались.

Из дождя кричали:

– Беги!

– Бросай зонт!

– Падай и катись!

Внезапно, уже на пороге дождя, она раскрыла зонт над головой, и в ту же секунду грохнуло – взорвалась цистерна. Женщина упала. Следом за взрывом толпа шарахнулась, и даже самые дальние бросились врассыпную. Потом они медленно, крадучись, помаленьку опять скопились на прежних наблюдательных территориях. Зонт остался чудесно невредимым. Большой и упругий, он почти целиком прикрыл хозяйку.

Двое стояли на безопасном берегу, по виду старшеклассники. Руки их были сцеплены.

– Как на казнь любуемся! – сказал мальчишка. – Не стыдно?

– А чем мы им поможем? – спросила девочка.

– Молись!

Она послушно зашевелила губами.

– Смотри, лужи сохнут, – показал он.

Влага испарялась с суетливым шипением.

– Ой, Митя, а мы не загоримся?

Дождь, точно устыдившись своей нелепой ненужности, перестал. В небе проступила радуга, призрачная и переливчатая, как бензиновый поцелуй.

Съезжались пожарные, скорые, милиция, спасатели, репортеры. Огонь гасили пеной. Санитары тащили носилки.

– А ну брысь! – отгонял щекастый полковник камеры и фотоаппараты. – Я тебе пленку засвечу! Не вынимай ты душу! – подул он горячо на журналистку в элегантных солнечных очках.

– Как ваша фамилия? – протянул диктофон щуплый журналист с дымчатой шевелюрой.

Полковник выждал и сказал сентиментально:

– Иванов.

– А зовут Иван, да? – подхватили солнечные очки.

– Сколько погибших? – выпалил дымчатый.

– Сколько надо! – полковник отвернулся и пошел.

По вспученному асфальту волочили черные мешки.

Пожарные вытаскивали из троллейбусов тела – одно за другим, одно за другим – и передавали по цепочке.

Подъехала аварийка – грузовик, где в кузове рядом с товарищами – слесарем Кувалдой и сварщиком Клещом – сидел Виктор Брянцев, электрик. Он вышел и огляделся.

– Дела-а… Как же их угораздило… – растерянно бормотал могучий Кувалда. – Чем провинились люди?

– Вот так: катаешься себе, и бабах, – тонким голоском поддержал низкорослый Клещ. – Был пассажир, и здрасьте вам: кучка пепла. И все равны: что безбилетный, что контролер…

– Хватит философствовать, – оборвал Виктор. Он был растерян больше остальных и от этого зол.

Провода свисали к земле. Возле троллейбусных остовов низко поникли фонари, как увядшие железные растения. Виктор глянул выше – на маленькую радугу в промытом светлом небе.

– Видал, а? – Кувалда сел на корточки, и, разогнувшись, показал на ладони большой значок, красным по желтому: “Хочешь похудеть? Спроси меня как!”

– Символичненько, – заметил Клещ.

– Да выбрось ты, – дернул плечом Виктор.

Кувалда швырнул значок, он покатился по асфальту.

Сиротливо щелкнул и замер.

– И на кой нас вызвали? – пробурчал Кувалда. – Электричество чинить? Это вообще не наш участок.

– Да видишь, авария какая, всех и созвали, – сказал Виктор.

– Обедать пора! – крикнул из кабины Валерка Белорус, усатый водитель.

– Поехали… – согласился Виктор. – Толку от нас…

Забрались в кузов, покатили обратно в аварийку.

Ехали молча.

Аварийка находилась в центре Москвы, на первом этаже двухэтажного здания за гостиницей “Минск”. Кувалда с Клещом отправились в соседний магазин взять бутылку и еду. Виктор толкнул дверь.

– Ну что там? – подняла голову сидевшая за телефоном женщина, похожая на галчонка.

– Жуть, – сказал Виктор с нажимом. – По телевизору еще не говорили? – ткнул пальцем в сторону экрана; звук был приглушен: Богдан Титомир извивался и ответно показывал пальцем. – Пойду умоюсь.

Завернул в узкий туалет, накинул крючок на дверь. Щедро намылил руки, смыл, намылил снова, обхватил щеки. В мутном зеркале на него таращился голубоглазый мужик. Рыжеватые кудряшки. Косматые рыжие брови. Широкое мясистое лицо в молочной пене. Нагнулся. Фыркая, отмылся. Закрутил краны до упора. “Всем всё чиним, а у самих вечно вода холодная… Но сейчас даже хорошо, что холодная…”

В комнате – под клекот радио – сослуживцы уже расселись за столом. Кувалда, Клещ, Валерка Белорус, Зякин, Мальцев, Дроздов.

Окликнули:

– Иди, пожрем!

– Вить, наливаем!

Он неопределенно махнул мокрыми руками:

– Щас, щас…

Шагнул в предбанник.

– Есть будешь? – Жена всё так же сидела за телефоном. – Суп в термосе. Бутерброды.

– Да погоди, Лен. Тошно. – Сел на диван. Спросил, как бы нехотя: – А ты?

– Поела уже.

– Одна?

– Я ж на телефоне.

Он сидел неподвижно, с лицом в каплях воды. Закрыл глаза.

– Смотри, смотри! Тебя показывают!

Дернулся. Лена сделала телевизор громче.

Репортер говорил наступательным речитативом – красивый молодой человек со светлыми волосами до плеч. Черный микрофон подрагивал возле рта, фоном чернели троллейбусы.

– Предварительная картина произошедшего такова: тяжелый камаз врезался в бензовоз, в цистерне которого было около двадцати тонн бензина. Водитель камаза торопился: кузов его был забит дорогой мебелью, которую, видимо, с нетерпением ждали заказчики…

– А я где?

– Да был только что. Погоди, может, еще покажут…

– Теперь о жертвах. Сейчас ведется их подсчет. Но известно уже, что четырнадцать трупов обнаружено только в каркасе одного из троллейбусов. Борта сложились, крыша в районе средней площадки легла на основание…

Дали общий план: черные остовы, мигалки пожарных и скорых, мельтешащие фигуры с носилками и мешками.

На экране возникла студия. Дикторша, приветливая, с лукавинкой, в расстегнутой блузке.

– Мы следим за информацией с места ЧП. К другим новостям. Сегодня в Верховном Совете России первый заместитель генерального прокурора Николай Макаров выступил с докладом о ходе расследования материалов, связанных с коррупцией должностных лиц…

– Перед глазами стоит, – сказал Виктор.

– А? – Лена убавила звук.

– Перед глазами, говорю. Людей выносят. Не пойми чего. Трудно поверить, что это люди были.

– Ой, Вить, лучше не рассказывай.

– Это нам знак всем – вот что я думаю.

– Знак?

– Помнишь, Валентина книжку тебе давала… ну, брошюру… секты своей. Хренотень, понятно. Но мне там выражение одно понравилось. “Репетиция конца света”. То есть пока мир не сдох – перед этим репетиции. Вот я смотрел сегодня на троллейбусы обгорелые и вспомнил Первое мая. Недавно же было. Проспект перегородили, пожарники, неотложки, на асфальте кровь, и автобус горит. Горел, пока весь не выгорел. По ящику показывали. Может, тогда первый был… как его… знак. Сегодня второй… А впереди чего? Какие огни?

– Ты о чем? – Лена смотрела на мужа с подозрением.

– Совсем глупая?

– Сам дурак. Первое мая, Первое мая… Ты про своих любимых, что ли? – У нее замелькали ресницы. Она часто смаргивала, когда начинала волноваться. – Так они это сами устроили. Плохо ты, видать, телевизор смотрел. Им сказали: стойте и митингуйте, а они? Поперли куда не звали, вот и столкновение. Да что я тебе говорю? Всё знаешь! Еще и милиционера грузовиком задавили. И никто не виноват… – она даже присвистнула. – Коммунисты, вперед…

– Демокра-аты… – Виктор пошарил руками по дивану, словно в поисках поддержки. – Дайте людям демонстрацию провести. Они ж не на Кремль… На Ленинские горы шли… Кому мешали? И кто шел? Старики, ветераны. Их дубасить начали. ОМОН на них кинули. Черепа пробивали. Кости ломали. Ордена срывали.

– Что ты на меня ополчился? – Лена нервно засмеялась. – Я-то тут при чем?

– Ну и не спорь. Скажешь, случайное оно, сегодняшнее? – Виктор дико глянул на пальцы с налипшей пылью и снова принялся водить руками по дивану. – Разболталось всё, никакого контроля, народ на машинах лихачит. Довели страну до белого каления. Вот и горим!

– А раньше такого не было? – в тон ему резко спросила Лена. – Просто скрывали. Это сейчас свобода слова – всё быстро передают.

– Передают… – он зло усмехнулся.

Зазвонил телефон.

Лена сняла трубку и долго молчала.

– Да, да, – подтвердила наконец.

Открыла толстую тетрадь, быстро записала что-то, послушала, снова записала.

– Нет у нас никого, – сказала раздраженно. – Как это: где рабочие? На пожар всех погнали. Там все службы сейчас. Слышали, небось, чего приключилось. И как я вам помогу? Вы до утра потерпите? Подумаешь, нет воды. А у нас рабочих нет!

– Тили-тили-тесто! – в комнату ввалился Кувалда. Покачиваясь, стоял и улыбался. – Пойдем за вас накатим!

Лена прикрыла трубку ладонью:

– Утром новая смена будет, и сразу к вам отправлю. Женщина… Вы меня плохо слышите? А зачем кричите? – Кувалда выпал обратно. Лена подождала еще полминуты, что-то начертила в тетради. – Ждите до утра! – Звучно повесила трубку.

Это было тайное правило любого диспетчера – стараться не нагружать свою бригаду. Завтра Лену сменит Варя Лескова, и – вперед. Лена не только затягивала простые вызовы, передвигая их на время следующего дежурства, но иногда оберегала бригаду от срочных и важных. Прошлой зимой, когда поздно ночью прорвало трубу под кинотеатром “Пушкинский” и телефон не смолкал, что-то подсказало ей поберечь ребят. Перекинули рабочих с соседнего участка, а вторая труба за их спинами вдруг возьми и лопни, двое сварились в кипятке. “Ленка, милая! Ты нам жизнь спасла. Не послала на убой”, – говорили ее подопечные. И сразу скинулись на банку кофе и коробку конфет, потом еще Кувалда привез ей домой четыре стула, которые они вынесли в свое время аж из генеральной прокуратуры (аварийка была складом инструментов, фанерных листов, швейных машинок и прочей всякой всячины, найденной по подвалам).

Лена пробежала глазами свежую запись, закрыла тетрадь. “Надо же, воду отключили, – неприязненно вспомнила панический голос из трубки. – Что, первый день на свете живет? Перебьются!» В соседней комнате хрипло смеялись и весело бранились. “Пускай идиотничают”. Когда шумели, орали, пели, даже дрались, она чувствовала себя спокойно. Бывало, вернутся с вызова, потные, грязные, толкаются и ругаются, и она блаженно засыпает. А когда в аварийке безлюдно, все на выезде, вот тут не заснешь – тишина сверлит мозг, страшно за ребят, как они там, среди труб и проводов, под землей…

Она подперла голову рукой и вдруг вслух вспомнила о дочери:

– И что там Танюшка без нас делает?

Муж молчал. Он спал, запрокинув голову на спинку дивана.

“Одно достоинство – никогда не храпит”. У других мужики храпят, у нее – нет. Просто чудо природы. Большой, сильный, мордастый, казалось бы, должен трубить и рычать, а спит как младенец.

Они с мужем работали в разные смены: сутки через трое. Кто-то должен приглядывать за дочерью, да и отдыхать надо друг от друга (всё равно выпадало три дня общих выходных), но сегодня дежурная Лида Слепухина попросила ее заменить – свадьба сына, вот Лена с Виктором и оказались вместе. Дочка одна дома. Шестнадцатый год, боязно за нее.

…Виктор вскочил.

Кто-то тряс его за плечо, багровый и зубастый.

Виктор смотрел, не узнавая.

– Вставай, вставай! Соня какой, – Кувалда участливо осклабился. – На вызов пошли!

Виктор сел на диване.

Он был без куртки, накрыт легким шерстяным одеялом, оказывается, спал на подушке. Понятно, Лена подложила.

– Рядом тут, Михалыч, – говорил Кувалда. – Одному неохота. Сам знаешь, сколько там бомжей. С кем еще пойду? Наши упились, валяются. Я-то не пьянею, а они влежку. Работа минутная. Чоп поставлю, и дело с концом.

– Чоп?

– Ну да, чоп. Там дырка. Не варить же. У нас и народу нет – варить.

– Зачем столько трескаете? А если вызов серьезный, кого посылать? – Лена оторвалась от телефона. – Вить, сходи с ним, проветришься. Близко это, на Петровке. Под банком каким-то. Кувалда знает. Вернешься, и спи дальше. Вся ночь твоя!

Вслепую сунул ноги в рабочие сапоги, которыми жена предусмотрительно заменила ботинки. Глянул на квадратный циферблат на стене: без пятнадцати десять. Долго спал.

– Чаю, может? Бутерброд вот с колбаской… – Лена зашуршала бумажным свертком.

Не.

– Не ест он, – пояснила она как бы в пустоту. – Увидал сгоревших и есть не может. Всю жизнь теперь, что ли, будешь голодать? Пока спал, тебя опять по телевизору показывали. И Кувалду. Всю вашу троицу. Скажи?

– Показали. Вроде похожи. Ты ешь давай. – Кувалда толкнул его плечом. – На поминках тоже едят.

– Вернусь, похаваю, – бросил Виктор безразлично.

– Давай налью на дорожку, – Кувалда пихнулся снова, заглянув в лицо.

– Не могу я.

– Чудно поминаешь…

– Да не поминаю я никого, отстань! – Виктор прошелся по предбаннику, подергал ногами, закинул руки за затылок. – Башка трещит. Вот не пил с вами, красавцами, а весь как с похмелья.

– Надо было выпить. Или своей боишься?

– Ага, боится он. Ничего он не боится, – сказала Лена сварливо, но и с некоторым довольством.

– Я три бутылки выпить могу и трезвый буду, – сказал Кувалда. – Вы представьте, до чего допился сегодня: “Рояль” водкой запил. Спирту, значит, хлебнул. Из другого стакана – хлоп, думал, вода, а там водка. Футы ну-ты… Клещ, как увидел такое дело, его стошнило.

– Вы чего там, наблевали? – спросила Лена строго.

– Да нет, он в окно…

– Точно не в комнате?

– Да нет…

– Смотри, кому-нибудь на голову наблюет.

– Да нет, там козырек железный. Он на него. Я звук слышал, гремело. А вы это… – Кувалда посмотрел на Брянцевых вопросительно и деликатно. – Я слышал про это самое… базарили… Как ненормальные. Вы чего?

– Про что? – недовольно насторожилась Лена.

– Про коммунистов, демократов, хрен вас разберет… Чтоб я со своей так…

“Слышал он… – подумал Виктор. – Как он услышал? Они же пили в другой комнате”.

– А ты ему скажи! – оживилась Лена и стала нервно пролистывать туда-обратно тетрадь. – В жизни его политика не интересовала. Перестройка мимо нас пролетела. И тут вдруг начал… По телевизору одно скажут, я смотрю, он вроде как ревнует и наоборот вякает. Я возражу, он взбесится, давай опровергать. Ну и мне обидно! Выходит, это он меня нарочно унижает. И начали мы в политике разбираться. Кому рассказать – не поверят. С какого это времени у тебя, Вить? С весны? Или раньше? Зимой еще? Когда съезд показывали? Помнишь, болели мы, кашляли, смотрели от нечего делать… Стал вдруг Хасбулатова хвалить! Лишь бы мне насолить… – Она осеклась.

Виктор, подойдя вплотную к Кувалде, положил ему руку на плечо.

– Друг. Эй, друг! Ты если в чем не понимаешь, в то не лезь.

Он говорил с такой негромкой яростью, что Лена ощутила горячую волну опасности.

– Совсем сдурели? Идите уже отсюда!

– Я? Я ничего… – Кувалда стоял прямой и недоуменный, погасив улыбку. – Спросить уже нельзя? Не кипятись ты, Михалыч. Вам жить…

– Распелась… – сказал Виктор. – Придумала и поет… – Он снял зеленую куртку со спинки стула, резко поднял молнию. – За Россию я переживаю. Чего вам непонятно?

 

Глава 2

Виктор родился зимой пятьдесят четвертого в Нововятске Кировской области, в большом двухэтажном бараке. В комнате была печь, которую он лет с пяти помогал топить дровами. Мама Вера, медсестра, работала сменами, по двенадцать часов. Бабушка Антонина Андриановна жила неподалеку – в деревне Шельпяки, за железной дорогой и леском, работала в колхозном саду и вдобавок возделывала свой участок. Ягоды носила на рынок в Киров – пешком восемь километров по тропинке вдоль железной дороги (поезда в Нововятске не останавливались), маленький Витя частенько следовал за ней.

Мать была им беременна, когда отец, работник лыжного комбината Михаил Бабин, попал под паровоз. Она говорила: перед этим поссорились, но не хотела рассказывать из-за чего, рассказом человека не вернешь. Сказала только однажды с какой-то обидой: “Чудной он был! Нервный”. Люди видели: он выеживался, шел по рельсе перед сигналившим поездом и наверняка хотел спрыгнуть, но не успел – его скосило, свалился по насыпи и сразу умер.

Можно было, наверно, вытравить ребенка (хоть аборты были под запретом, но все-таки она работала в больнице), однако брат, живший в Шельпяках и тогда еще бездетный, пообещал сурово: “Вера, я его возьму, если он тебе будет не нужен”.

Однажды мать получила деньги в кассе взаимопомощи на покупку мебели. Маленький Витя нашел пачку и удивился: “Зачем нам так много?”, отщипнул половину – только красных, оставив синие и зеленые, вынес во двор и раздал ребятам, которые немедленно накупили пряников и всякой всячины. “Ты что? – спросила мама холодно. – Где я теперь возьму красные деньги, а? – У нее сделался такой голос, что лучше бы отшлепала. – Они же самые дорогие!” Переживая, Витя не спал ночами и всё думал: “Что я наделал! Где мама возьмет себе новые красные бумажки?”

Мама была красивая, крепкая и звонкая – рыжина ему передалась от нее. Решительная, он побаивался ее всю жизнь.

Когда ему было четыре, она вышла за строителя Николая Брянцева. Брянцев был каменщиком по кличке Коля-руль, – всё разруливал, – напористый, лысый, с мощными кистями, дико развитыми от укладывания кирпичей. “Ни над кем не смейся! – повторял отчим. – Я дом, бывало, строю, вижу кого-нибудь лысого и кричу сверху: «Эй, лысый!». Вот и облысел быстро”. Вите было пять, когда мама родила дочку, названную Изольдой, – Изку. Им сразу дали трехкомнатную квартиру.

Витя ревновал к сестре. Приходила чужая, Изкина, баба Дуня, пеленала грудную, а он из-под кровати изо всей силы царапал старухе ноги. Она терпела, не жаловалась, пеленала… Сказала в первый же день, как пришла: “Коля, Витьку никогда не бей!” Отчим только в угол ставил.

В садике Витю за фамилию Бабин дразнили Бабой, но в школу он пошел уже Брянцевым. В детском саду он часто засиживался допоздна и оставался со сторожем Русланом Муратовичем, пожилым татарином, который приносил ему большую кастрюлю с кухни, где были разбухшие остатки компота – чернослив, курага, слива, изюм. Руслан Муратович ласково смотрел серо-каре-голубыми пестрыми глазами, как Витя, наклоняясь, скребет ложкой, выплевывает косточки на клеенку.

– Это компот волшебный, – говорил сторож, возможно, ставя какой-то эксперимент. – Всю гущу ешь, всю. Вот так, молодец. Ты никогда не умрешь. Это компот для бессмертия. Кто в свою смерть не верит, тот никогда не умрет. Ты бессмертный, запомни это, потому что ешь этот компот. Понял?

– Понял.

– Вкусно тебе?

– Да.

– Волшебный компот, – довольно кивал сторож.

– А другие днем тоже его пьют… – как-то заикнулся Витя.

– Они долго проживут, – мгновенно нашелся сказочник.

С этих пор Витя всю жизнь любил компот.

Изка заболела воспалением уха, стала тоненько надрывно плакать, и Витя вдруг начал ее жалеть. Он стоял часами у ее кроватки, заглядывал, поправлял одеяло, чи-чи-чикал языком о нёбо, убаюкивая, и у него самого в какой-то момент застреляло в ухе. Пришла баба Дуня: “Молодец, это твоя сестричка!” – он заплакал, бросился навстречу, упал на колени, обнимая толстые ноги чужой бабушки. “Да что ты, обалдел?!” – она подняла его грубым рывком…

В Нововятске городские дома перемежались с сельскими. Как-то летом вместе с приятелями Витя перелез через забор и стал в сумерках шарить в подвернувшемся огороде. Ребята что-то выдергивали из земли и бросали, объели один куст крыжовника, другой обсикали. Зато Витя, аккуратно вытянув с ботвой морковку, принес матери по пять штук в каждой пятерне.

Утром, вернувшись со смены и увидев на подоконнике оранжевые гостинцы, она спросила:

– Ты где взял?

– Нашел.

– Ты зачем их принес?

– Мам, я слышал, что от моркови люди веселеют. А ты устаешь, ты бываешь грустная.

– Пошли.

Она заставила привести ее к дому, который он нашел с тоской. К ним вышла бабуся в сарафане, заохавшая и замахавшая руками, но мама была упряма: Витя прошел на огород и воткнул в грядку всю морковь. Он плакал и сажал. С тех пор чужое он не брал.

Ему было девять, когда в леске с ним случилось страшное. Он уже дошел до насыпи, как, вовремя не услышанный из-за проходившего поезда, кто-то хлопнул его по плечу, сгреб в охапку, оттащил обратно в заросли и бросил на траву. Витя оцепенел, будто всё это ему снилось. “Только пикни – убью!” – мужик с бугристой рожей, в соломенной шляпе стоял над ним. “Я бессмертный”, – смутно вспомнил Витя и просить о пощаде не стал. Мужик ловко и быстро связал его толстой бечевой, словно бы проделывал это часто, и, оставив лежать на животе, ушел, сказав: “Только пикни”.

Наверное, отошел, чтобы вернуться, – Витя напряг всё тело, ослабил узел, освободил правую руку и развязался за пять минут. Он побежал без оглядки в сторону бабушкиного дома – взлетел по насыпи и чуть не угодил под поезд. Обернулся: нет ли преследования? Соломенная шляпа мерещилась за каждой елкой.

Никому о случившемся он не рассказал, но ночами его мучили кошмары. Он узнал того мужика осенью возле их школы, без шляпы, с седым хохолком, и по тому, как затрепетал один мальчик – невысокий Вася Нилов, – понял, что был не единственным. И еще он понял: надо стать смелым.

И он стал приучать себя к смелости. Он заходил в лесок с перочинным ножом наготове, однажды забрел в самую середину, простоял, зажмурившись и досчитав до ста, а после, сохраняя достоинство перед невидимым наблюдателем, медленно удалился: сердце ухало так, что казалось, оторвется.

Вода манила Витю как главная опасность. Весной ребята собирались на окраине у реки Вятки, вдоль которой стоял город. Льдины то ползли, то припускали, сверкая и с треском ударяясь одна о другую. Витя прыгнул, поскользнулся, упал, но остался на льдине, встал и перескочил на следующую. Он не раз повторял эти прыжки. Однажды свалился в реку, но легко выбрался, наполовину мокрый, с сапогом, полным воды. Дома мать ударила его по губам ладонью, сразу всё поняв.

Она, когда сердилась, била по губам: было больно, но больше – обидно.

Летом по Вятке сплавляли лес, это дело называлось “затором”, и Витя решился пробежать по бревнам. Компанию ему составил Лешка Шмелев, друг из класса, с пушистой русой головой. Им повезло – перескочили от берега до берега и назад, несколько раз едва не угодив между мокрых жерновов.

Бабушка Анна, мать отца, из деревни Леваши, недалекой от Шельпяков, наставляла: “Витенька, если будешь ругаться – зубы сгниют, язык пожелтеет. У меня зубы хорошие, никогда по врачам не ходила. А язык во-он какой розовый! Даже если больно или обидел кто – кричать можешь, а матных слов не говори. От них все болячки”. Витя пропускал бабушкины советы мимо ушей. Особо не ругался, но и не так, чтоб ни-ни, – как вся детвора, по случаю.

У них в школе была такая забава: в классе или спортзале перебрасывать друг другу матерное словцо. Девочки в этом не участвовали, краснели, фыркали, стучали учителям. Словцо на букву “б” или на букву “х” Витя пасовал бездумно и беззаботно, но однажды, ему уже было десять, почему-то не захотел или, точнее, не смог. Как закоротило. Стало почему-то противно. В первый раз на это не обратили внимания, и во второй вроде не заметили, а в третий шпаненок Мишка Зыков, чей пароль оборвался на Вите, подойдя на перемене, громко спросил: “Может, ты девка?” – и сразу схлопотал в зубы. Мишка для видимости тоже пихнулся кулаком, но завял.

– Ты где себя изгадил? К доске прислонился? – зашумела дома мать. – Снимай немедленно…

Витя недоуменно расстегнул серебристые пуговицы и стянул серый пиджак. Сзади бледнел полустертый крест. Вспомнился гаденький шепот: “Святой”. “Что, я так весь день проходил? Святой?” — он испугался: теперь прицепится кличка.

На следующий день для верности немного накостылял Зыкову, и кличка не прицепилась.

С ребятами мастерили самопалы – поджиги – и палили по елкам в леске. Были и такие компании, которые мучили кошек и собак. Сосед по лестничной клетке Сашка Моисеев, на год старше, выкинул щенков через форточку с пятого этажа, привязывал кошек к дереву колючей проволокой и на глазах малышни метал в них камни. Витя усилием воли не общался с Сашкой, хотя тот был мастер на все руки, отлично разбирался в моторных велосипедах и самокатах и это к нему притягивало.

Витя хорошо учился, лучше всего по физике, много читал – про приключения, особенно морские. Любил читать газеты отчима, которого звал папой, и на уличных стендах. Во дворе из запчастей собирал и разбирал с дружком Лехой моторный велосипед, сидел над чертежами снегохода и мечтал соорудить космический корабль. Он занимался в секциях футбола и хоккея, а мама записала в музыкальную школу на класс баяна. Витя не только отменно играл на этом инструменте, но и неплохо пел, умело подражая голосам эстрадных знаменитостей.

Как-то осенью в леске на поваленном дереве глотали портвейн вчетвером, среди них был мелкорослый Вася Нилов. Прямо перед ними раздвинулись заросли, возникла пожухлая соломенная шляпа… Витя с Васей мгновенно переглянулись, и Витя увидел в Васиных глазах жуткое знание о том, что делает с пойманными этот мужик, как будто Васю уже вешали или топили.

– Ребя, это он… – тихо сказал Витя.

Потрясенный Вася молчал.

– Кто? – спросили остальные.

Мужик вышел на поляну, презрительно глядя сквозь них. Витя взял лежавшую на земле поджигу, которую как раз собирался пристрелять, выхватил из кармана коробок, чиркнул приделанной спичкой. Железная дребедень полетела ввысь, ударила над головой мужика, осыпая еловые иголки. Леха поднял свою поджигу, и мужик побежал, потеряв шляпу.

– Стоять! – Витя бросился следом.

Друзья – за ним.

Они бежали через весь лесок, и на опушке, когда преследуемый выдохся и, обернувшись, оскалился, Витя с разбегу ударил его головой в живот, тот упал, навалились другие, и, сидя на нем, вколачивая ему в щеки свой страх, вбивая в глазницы свои кошмары, Витя услышал, как Леха спросил: “Да кто он хоть?” – а Вася ответил: “Кто-кто, бандит”…

Классе в шестом он стал заглядываться на брюнетку Олю Рукавишникову, миниатюрную отличницу, звеньевую, торопыжку, с сухими и быстрыми конечностями, как у кузнечика. Несколько раз провожал до дома, пока она, честно задрав личико, не сказала ему заученными, бесчувственными, оскорбившими словами, которые показались ему всё равно прекрасными: “Виктор, я с тобой не хочу водиться. Ты сначала в армии отслужи – раз, в институт поступи – два, и специальность хорошую освой – это три. Ты совсем не собранный!” Никем-то она потом не стала, инженер в заводском отделе, развелась, осталась с двумя…

Он поцеловался в последнем классе с Таней Кривошеиной, чьи следы теряются – улетела к отцу в Приморский край, в город Артем. Эта Таня ему не была мила, просто в поцелуях была доступна. Она была плотная, с черными жесткими волосами, с хриплым смехом…

Как он и мечтал, его призвали на флот.

Он был отправлен в Североморск, на большой корабль “Достойный”.

Ходили по Атлантике – в Анголу, в Луанду, где вставали на боевое дежурство, и тогда соседняя ЮАР остерегалась выпускать свои бомбардировщики. Ходили по Средиземному морю – в Тартус, в Сирию. Были в Тунисе с официальным визитом, спустились в город на четыре часа, бродили по восточному базару, разбившись на пятерки. В их группе на троих купили две бутылки кока-колы на ту мелочь, которую им выдали.

Чаще всего швартовались к рейдовой бочке и вставали на якорь в одной точке метров восемьдесят глубиной, и так стояли по нескольку недель посреди воды. Ночью прожектор светил в воду, по левому и правому борту дежурил матрос в каске и с автоматом. На свет с тихим плеском всплывали рыбы или бесшумно поднимались кальмары, в первый миг похожие на диверсантов своими фиолетовыми внимательными огоньками глаз.

Тяжело было на вахте зимой на верхней палубе, когда стояли в Баренцевом море: дубак, полярная ночь, а ему, вернувшемуся из теплого странствия, приходилось убирать снег и скалывать лед.

Как-то они на три месяца бросили якорь возле острова Кильдин в Баренцевом. Пустой пологий остров. Гранитные берега. Пара столбов. Виктор до одури смотрел на берег и думал: “Мертвая земля… Зачем она?” Ему уже казалось, что он обречен навечно остаться здесь, в полутора милях от проклятого острова. Клокотала стылая свинцовая вода. Над морем и над островом то и дело поднималась пурга. Снежный заряд проходил, и вновь открывался остров. И тогда он стал думать, что бессмертный. Если бы он никогда не умирал, вытерпел бы он – стоять вечность на корабле рядом с этим островом Кильдин? Конечно! И ему стало не так грустно.

Виктор был незаменим. Он был отличным радистом. Каждый день по четыре часа сидел в тесном помещении боевого поста и принимал радиограммы. Он усовершенствовал работу – изобрел передаточное устройство на базе кинопроектора “Украина”.

Он гадал, куда идти после дембеля, но замполит Крябин, костистый человек с обветренным, как бы сырым лицом, придирчиво воспринимавший все его изобретательства в радиорубке, сказал:

– Старший матрос Брянцев, в Москве есть такой институт, куда ты никогда не поступишь!

– Как называется?

– Физтех!

– Спорим, поступлю, товарищ капитан-лейтенант!

Зачем Крябин посоветовал, где учиться, если он Виктора недолюбливал?

Виктор получил на корабле сухую положительную характеристику (“Делу партии и правительства предан, военную тайну хранить умеет”) и выслал документы в Москву. За несколько дней до дембеля замполит отдал ему письмо-вызов из института (“Небось, провалялось у него в каюте”, – подумал Виктор) – оказывается, до экзаменов оставалось меньше месяца, а за эти годы он все учебники позабыл…

В Москве на экзамены ходил в форменке и бескозырке, никакой другой одежды не было. Получил одну четверку, остальные пятерки, хотя моряка могли принять и с тройками.

Поступив на физтех, он вдруг понял: костистый замполит желал ему добра, иначе бы не подтолкнул учиться в Москве, и Виктор даже хотел написать ему благодарную открытку, но так и не собрался.

Он подрабатывал на Савеловском вокзале грузчиком. Выучился печатать на машинке – пригодились навыки радиста, – причем на немецкой. Взял академотпуск на год и устроился работать в ФИАН, в лабораторию спектроскопии.

В семьдесят седьмом он познакомился с Леной.

 

Глава 3

Вышли в вечерний город. Водитель Валерка упился до отключки. Связываться с ним не любили. Не в том дело, что пьяный за рулем – добыча для ментов (кому надо тормозить их машину). Просто идти близко, да и чудил по пьяни Валера. Однажды, вильнув, заехал на тротуар и врезался в подножие памятника Долгорукому. “Чо творишь?” – орал Виктор, выскочив из грузовика. “Хотел познакомиться! – объяснял Белорус счастливо. – С князем!” Такое панибратство возмутило больше всего. А если бы они взорвались? Сколько раз Виктор ловил себя на этой мысли. Взорвешься, и не успеешь заметить. Кузов машины всегда был забит множеством баллонов. Белые баллоны – с ацетиленом. Синие – с кислородом. Частенько баллонов было столько, что вылезать приходилось через боковое окно. А впереди за рулем лихачил Валерка.

…Виктор с Кувалдой затопали вниз по Тверской.

– Руки распускаешь, – сказал Кувалда.

– А? – рассеянно отозвался Виктор.

– Ты меня это… за плечо больше не бери… Если бы не твоя, я б тебя мигом успокоил… Не веришь? Хочешь, успокою?

– Да кончай ты. Извини, Кувалда. Я же не притворялся.

Кувалда был хоть и груб, но добродушен и кличку свою принимал как должное.

В сумраке всё словно разбухло и подернулось нежным жирком. Горели гирлянды, вывески, рекламные щиты, стеклянные витрины зарешеченных киосков. Поблескивал и хрустел мусор под ногами. Возле киосков разливали водку и жевали, о чем-то спорили, хохотали. Некоторые сидели на деревянных ящиках.

Людей на улице было много. В основном молодых. Виктору казалось, что прохожие хрустели мусором со значением. В каждом хрусте, стуке, хлопке слышался восклицательный знак.

Навстречу шатнуло компанию в кожаных пиджаках, человек семь.

– Атас! – закричал один, и в бликах огня вынырнула смуглая мордашка, рот до ушей. – Москва сосет! Казань решает!

Другой засвистел от души.

– Зеленые! – заорал третий. – Зеленые человечки! – Видимо, его впечатлили куртки рабочих.

– Я тебе покажу человечка, – заворчал Кувалда, но компания уже пронеслась – мгновенная и громкая, как будто в мусоропровод высыпали ведро.

У метро “Пушкинская” на ступеньках перехода возле кафельных стен стояли девицы. Две по левой стороне, одна по правой. Курили и ворчливо трепались.

– Наташи! – позвал Кувалда.

Девицы ни на кого не обращали внимания, как будто специально для этого здесь и встали – показать, что им ни до кого нет дела. У девицы с распущенными черными волосами верх прикрывала черная тряпица, но золотилась, как фольга, короткая юбка. Блондинка была целиком в черном, зато с жирными красными губами и нарумяненными щеками. У третьей, тоже в черном, курчавились рыжие волосы и блестела алая кожаная сумочка. Смешанный запах сигаретного дыма и резких духов поднимался вверх и зависал в воздухе.

Кувалда качнулся и едва не полетел вниз по ступеням. Виктор удержал его за локоть.

– Я тебя не агитирую, – заговорил он с досадой. – Но, послушай, разве тебе всё равно, как ты живешь?

– Ты про что?

– Это от власти зависит, как человек живет.

– Опять про свое!

– А политика – это что? Это жизнь! Твоя и моя! Это их, если хочешь, жизни! – он кивком головы показал на проституток.

– Ау, родная! А я Дед Мороз! – вдруг крикнул Кувалда и в легком плясе прошел между девицами. Те, на секунду замолчав, продолжали свой треп.

Виктор шел за Кувалдой следом, жмурясь, как пленный. Он брел сквозь бряцание гитары, крики зазывалы-лотерейщика, гомон идущих с работы. Зеленая великолепная спина Кувалды плыла впереди, и ничто не могло ее заслонить. Миновав переход, вышли на бульвар и возле метро “Чеховская” свернули в арку. Кувалда остановился – в стене серебрилась дверь – дернул ручку, вошли. Спустились по каменным ступеням на бетонный пол, мокрый.

Виктор зажег фонарь. Так положено: освещает путь тот, кто сзади. Он старался попасть лучом через плечо Кувалды, хотя сомневался, что сильно этим помогает.

Тесный коридор постепенно ширился.

Обычно идущий впереди держал горизонтально лом. Успеет его подставить, если полетит в колодец. Но Кувалда знал дорогу наизусть и просто предупреждал зычно:

– Колодец!

Открытые колодцы – кабельно-вентиляционные шахты – были глубоки. Наверняка в них падали и бросались. Иногда Виктор думал о том, что они хранят на дне черепа и кости. По бокам из железных сеток светили крупные тускло-белые лампы, но ламп попадалось мало, большая часть была разбита или перегорела, в осколках плафонов зеленела застоявшаяся вода. Несколько раз встретились обычные лампочки, голые, на проводах. По стенам извивались толстые и тонкие трубы и тянулись провода, толстые и тонкие. Некоторые провода торчали опасно, голые и острые.

Пошли рядом.

– Не пойму, – сказал Кувалда, – как здесь живут?

– Куда денешься.

– Уж лучше не жить, чем так париться.

– Человеку жить охота.

– Здесь раньше армяне жили, – сказал Кувалда. – Знаешь, нет?

– Ну, – согласился Виктор. – Слышал.

– С детьми, с чемоданами! Я вот думаю: чего их свои не забрали? Армяне ж сильный народ! Наверно, забрали потом. Забрали, а? Они мало здесь жили. Полгода.

Виктор глянул налево.

Он любил эту таинственную дверь.

Большущая, черная, намертво заваренная и никому не доступная, она, видимо, по причине своей недоступности была исписана матом и лозунгами. “Боря, мы не рабы!” – тянулась свежая, красными буквами надпись; под ней розовой тенью корчилась другая, засохшая и устаревшая, двухгодичной давности, которая уже не читалась, но он ее помнил: “Пусть живет КПСС на Чернобыльской АЭС!” Он полагал, что это дверь в особый, ведущий к Кремлю тоннель, проложенный давно, в былое время.

Они вошли в зал, где за пеленой табачного дыма мелькали силуэты, кто-то чавкал, говорили несколько голосов. Кисло и пряно смердело, и рвался лающий кашель такой гулкой силы, что перекрывал другие звуки.

– Кто идет? – вырос наперерез подросток, но, увидев зеленые куртки, исчез в дыму.

Кашель оборвался.

– Не бойтесь, не съедим! – прозвучал скрипучий сказочный голос, раздался общий смех, и Кувалда ускорил шаг.

Виктор нервничал. Пытаясь разминуться с каким-то бородачом, чей костыль торчал, как штык, он взял левее, и тогда по щеке его погладила мокрая простыня.

Он рванул бельевую веревку, кинулся вперед и налетел на крепкую спину Кувалды. Тот свернул в коридор, не сбавляя хода, и Виктор подумал, что сам искал бы трубу гораздо дольше.

Кувалда замер, точно бы принюхиваясь:

– Близко…

Под сапогами захлюпало. Клубился, редея, пар, мутно горела, треща, запотевшая лампа, воды было по щиколотку, но оба шагнули в нее спокойно, понимая, что это уже не кипяток.

Кувалда громко выругался и быстро подошел к трубе, покрытой слоем лоснящейся ржавчины.

Дырка в трубе, вывороченная наружу, была как кричащий прожорливый роток с острыми клычками. Кувалда сунул палец и принялся внимательно – удрученно, но и словно насмешливо – ощупывать острые края.

Наверное, он так бы и водил пальцем, если бы Виктор не окликнул:

– Ну, ты долго там?

Кувалда пошарил в кармане. Извлек чоп. Чопом называлась щепка.

– Сосна? – спросил Виктор.

Кувалда, не отвечая, мягко и уверенно вкручивал. Из другого кармана достал молоток.

– Посвети.

Виктор поднес фонарь ближе. Несколько ударов, и щепка скрылась в дыре.

Это была простейшая операция. Если разрыв трубы больше, приходилось туго. Спускались в подземелье по пять человек. Тащили сварочный аппарат. Весом – двести сорок кило. Его нужно подключить к электричеству – тянули сварочный кабель. Находили в подземных закоулках электрощит. Или же катили два баллона на тележке. Белый баллон – сто двадцать кило, синий баллон – восемьдесят. Подключали горелку – и либо режь резаком, либо сваркой сваривай.

– А это мы под банком? – задумчиво спросил Виктор.

– Ну.

– Банк… – Виктор хрустнул словом, как леденцом.

– Грабануть надо, – полувопросительно сказал Кувалда.

– Да ты наш человек!

– Ваш, ваш…

– Сидят там, наши денежки мусолят. А мы им под землей трубы чиним. Каждый день на подвиги идем. В говне по горло. Помнишь, Хромов как отличился. Вот кто герой Советского Союза!

– Нет уже того Союза…

– Еще вернем!

– Опять ты за старое.

– Старое – вот… Вот – старое! – Виктор показал на трубу. Она тянулась вдоль стены, ржавая, толстая и умиротворенная, с первого взгляда и не поймешь, что заделана щепкой. – Знаешь, Ленин говорил: всё сгнило, толкни и развалится. Не веришь? Дай молоток! Дай!

– Не дам!

– Я разок вдарю, и труба упадет… Не веришь?

– Верю.

– Дай!

– Дурак, что ли? На хрена мы сюда ходили? Твоей же Лене вызов снова принимать.

– А мы больше не примем. Дай!

– Слушай, кто из нас бухал? Оставайся здесь тогда. Кулаками ломай. Геро-ой… – Кувалда решительно пошел в коридор. – Лучше с Хромова пример бери.

Со слесарем Игорем Хромовым на прошлой неделе была особенная история. Затопило ЦТП – центральный тепловой пункт, для него родной, как пять своих пальцев. Вода хлещет – горячая и холодная, жесткая, для промывки бойлерных труб. Откачали перегретый пар – не дай бог вдохнуть: и ноздри, и легкие склеятся. Потом дождались, когда горячая разбавится холодной, горячую смогли перекрыть, а холодную нет. Хромов разделся до трусов. Вошел с улицы по ступенькам. Поплыл. В темноте. Сто метров плыл. Нырнул. Знал, где нырять. Два метра в глубину. Под водой повернул задвижку, остановил воду. Вынырнул, поплыл обратно. Всё в темноте. Потом уж подключили насос – стали воду откачивать. А Хромов обтерся курткой, оделся. И сиял, как именинник. Над ним шутили, он еще больше сиял. Валерка нос двумя пальцами зажал: “Ой, мышами воняет!”, а Хромов – сияет, как будто оглох.

Шли обратно. Впереди опять послышался кашель. Виктор говорил громко, так, чтобы вместе со светом фонаря слова перелетали через плечо Кувалды, вставали на пути, заставляли задуматься:

– Сейчас другие времена. Я бы не поплыл! Не! Я тебе больше скажу: раньше я не мусорил. Если кто бумажку кидал, мог ему замечание сделать. Теперь мусорю! Бумаги кидаю, бутылки. Пускай. И хоть бы все трубы погибли. У меня мысль такая бывает: взять лом или молоток и по подземелью ходить. И трубы курочить. Зимой желательно. А? Вот когда без воды и тепла народ окажется – может, призадумается о жизни. Опомнятся, но поздно будет. Их будить нужно. Как в колокол – бам, бам, бабах. Одну трубу, другую… Все эти старые трубы наши разбить к чертям. Демократы-то новых не поставят. Я бы так и делал, но сам знаешь: прорвет трубу, и сварюсь заживо. Игра, как говорится, не стоит свеч. Да и жалко людей. Жалко людей, – повторил Виктор. – Ничего с собой не поделаю. Сегодня люди в троллейбусах сгорели. Жалко. Как родственники прямо. А нас-то не жалеют. Кто в Кремле засел, ты знаешь, я уже говорил…

Кувалда шел по коридору, не оборачиваясь.

Под ногой что-то упруго подпрыгнуло и отскочило мячиком.

– Крыса! – крикнул Виктор хрипло.

Кувалда притормозил и бросил через плечо:

– Не митингуй.

Вышли в зал. Толстяк непонятного возраста сидел на корточках у стены. Круглое лицо, длинные черные волосы, слежавшиеся.

– Работали? – спросил подозрительно, с очевидным усилием сдержал кашель и наморщил лоб, образовав глубокую борозду.

– Ты чего кашляешь? – спросил Виктор.

– Идем, – сказал Кувалда.

– Эмфизема, – сообщил толстяк название диковинного цветка, живущего в легких.

– А остальные где? Вас же вроде больше было.

– Ночью жизнь только начинается! – сказал толстяк наставительно. – Ночью – все дела…

Он кашлял с наслаждением, увлеченно, как будто расчесывал какие-то внутренние коросты. Поднялся было, но новый виток кашля искривил его лицо, поехавшее вбок, он сгорбился, обвис, протянул ладонь и выдавил:

– Помоги!

– У меня с собой денег нет, – сказал Виктор неуклюжую фразу и бросился догонять товарища.

– Хорошо сходили, – заметил Кувалда, когда они по ступенькам поднялись в город.

– Хорошо? – спросил Виктор, выходя следом.

– Без висяков.

– А… Правда.

Бывало, рабочие натыкались на висяков. Почему-то под землей люди вешались. Бродяги или забулдыги, а может, и порядочные граждане. Зайдет такой в тепло, спасаясь от доконавшей жизни, разопьет бутылку, потом и петлю смастерит: из брюк или лучше из ремня. Удобно – всюду трубы. Зацепился, и труба.

Наверное, подполье давило на психику. Видно, выпив и разомлев, человек уже смирялся с судьбой и думал: когда еще я буду так готов, чтобы оказаться под землей? Лучше, чем на проклятой поверхности. Помру, перенесут в могилу, считай, вернут под землю. Так Виктор расшифровывал мысли решивших себя повесить. Рабочие не сообщали о них в милицию: всё равно менты раз в сутки шныряют здесь и собирают урожай.

Некоторые вешались очень неудобно – в середине прохода. Движется ремонтный отряд – несет тяжесть, задыхается, а этот, словно в издевку, висит себе, отмучился, и ведь нагло так висит, не разминуться. Приходится гуськом, ближе к стене, чтоб только труп обогнуть. Однажды баллоны на тележке катили, Мальцев задел мертвую ногу – Зякину ботинком врезало по кумполу. Ботинок от удара соскочил. Шваркнулся на пол гулко. Прошли, встали – и обернулись все вместе: раскачивалось тело с одним ботинком…

Виктор и Кувалда вышли из арки, спустились в подземный переход. Людей стало меньше. Лотерейщик исчез. Только гитара всё бренчала, и паренек в косухе и с белой челкой затянул какую-то песню, которую они не знали.

На улице у фонаря стояла одна из трех проституток. Курчаво-рыжая, она курила, подогнув ножку и упершись каблуком в фонарный столб. Кувалда окинул ее жадным взглядом.

– Может, в “Макдоналдс”? – показал на темневшую толпу.

– Ага, час стоять… – Виктор хмыкнул. – Смотри, смотри! – Он махнул рукой в небо, как будто увидел чудо, которое вот-вот пройдет.

– Где? Чего?

В небе низко висела белая луна.

 

Глава 4

Таня ужасно обрадовалась, что уехали и отец, и мать. Такое выпадало редко. Пригласила подруг.

Таня была рыжеватой и светлоглазой в отца и смуглой в мать. Тоненькая, длинные ноги и руки. Робкие, едва оформившиеся груди. Одета была как всегда просто: голубая футболка, черная юбка.

Она протерла стол в гостиной мокрой тряпкой. Нарезала салат, колбасу, поставила бутылку кагора, купленную в палатке. Пришла Рита – соседка по улице Железнодорожной, тоже пятнадцати лет, в кофточке с люрексом – и помогла: открыла бутылку, расставила тарелки и бокалы. Потом пришли сестры с Центральной – Вике шестнадцать, Ксюше тринадцать. Обе блондинки и в джинсовых костюмах.

Таня попивала кагор маленькими глотками, скрестив ноги, и то и дело покусывала заусенец на левом мизинце. Она посматривала на подруг и ногой помахивала в такт песне, гулко бухавшей из магнитофона:

                        Рамамба Хару Мамбуру.

                        Рамамба Хару Мамбуру.

– Клевая песня, – сказала с сомнением и как бы извиняясь. – Только ребята русские, а непонятно, про что поют.

– Это-то и клево, что ничего не понятно! – ответила грубым гусиным голосом Вика, ширококостная, с красноватым лицом.

– А мне группа “Пепси” нравится, – пискнула Ксюша, прозрачная неженка.

– Она здесь тоже будет, – Таня говорила, по-прежнему словно извиняясь. – Это кассета всех хитов последних.

– Да выруби ты свою мамбу. Так посидим, потрепемся. – Рита вся лоснилась, довольная.

– Прикольная же песня, – сказала Таня упрямо.

– Выруби, тебе говорят.

Рита была круглая и лукавая. Ей недавно мелировали волосы, но неудачно – предательски темнели корни. Она была припухшей той милой мякотью, что добавляет юным созданиям порочной привлекательности, и должны миновать годы, прежде чем обнаружится негодная толстуха. Она единственная уже встречалась с парнями. Торжество по этому поводу то вяло плыло, то нагло прыгало в ее глазах. Она была похожа на отца, разбившегося два года назад дальнобойщика, такая же невысокая, с выдающейся, чуть неандертальской нижней челюстью и толстыми губами.

Рита и Таня общались, сколько себя помнили, и учились в одном классе. А сестры с Центральной были дачницами. Они жили в трехэтажном кирпичном островерхом замке большую часть лета, иногда наведывались и зимой. Их отец, ювелир, в прошлом году покрыл стальную крышу дома золотом. На самом деле – медью, которая, поблестев, стала меркнуть, и этой весной золотой цвет бесповоротно стал темным.

Танин дом был скромным, из тех, что называли финскими: деревянный, в два этажа, темно-вишневый – точь-в-точь Ритин, только у той желтовато-белый.

Ксюша принесла с собой чипсы, которые с хрустом пожирала Вика, зачерпывая из большого пакета. Пакет Ксюша прозрачными пальчиками держала перед собой.

Ритины резкие духи пахли особенно сильно в душноватой комнате. Ксюшины маленькие ноздри трепетали, пакет в руках дрожал и шелестел.

                        Рамамба Хару Мамбуру.

                        Рамамба Хару Мамбуру,

– звучало, как из бочки.

Рита встала, подошла к окну:

– Покурю?

– Ты погоди… В окно не надо, – Таня смотрела в нерешительности.

– Почему?

– Да люди ходят. Уроды. Мало ли. Заметят. Родичам стуканут.

– Ой, боюсь, боюсь, боюсь… – передразнила Рита, кривя губы. – Танюх, ну уважай ты меня! Не хочу я всякую хрень слушать! – Она наклонилась к магнитофону и выключила.

– Ты лучше сядь. За столом кури. Я проветрю потом.

– Куда стряхивать? На пол? – Рита чиркнула зажигалкой, выпустила сизый клок “Кэмела”.

Таня сбегала на кухню, принесла блюдце:

– На! Сюда! Потом помою…

– А вы до сентября здесь будете? – спросила Рита у сестер.

– Мы на Кипр уедем скоро, – пискнула Ксюша.

– И вернемся, – добавила Вика. – Дней через десять.

– А вы где уже были? – спросила Таня.

– Везде! – хвастливо сказала Ксюша.

– А я только в Крыму была, – сказала Таня негромко. – Но теперь это тоже заграница. Говорят, может, нас отправят в Париж. Наш класс в обмен на французов.

– Жди, – раздраженно возразила Рита. – Это, может, москвичей отправляют. Нас-то с какого перепугу?

– Мы были во Франции, – заметила Ксюша. – Там у них поезд такой быстрый, что за окном плохо видно, как будто дождь… или душ, – она чихнула.

Девочки засмеялись и потянулись к бокалам.

Рита влила бокал в себя:

– Сладко, блин, – затянулась сигаретой. – Прямо компот.

– А можно, я просто попью… не вино, – попросила Ксюша.

Таня сбегала на кухню, принесла чашку холодной воды из-под крана.

– Ржавая, – Ксюша с подозрением заглянула в чашку.

– Блин, мы кагор пьем, как эти… Как попы, – сказала Рита.

– Попы? Почему попы? – не поняла Таня.

– Ты чо? В церкви никогда не была?

– Мы и есть попы, – Вика выхватила у сестры пакет чипсов, вскочила и замахала им. Она чуть усилила свой густой грудной голос, упирая на “о”:

– Помолимся!

Ксюша захихикала.

– Эй! Ты чо, блин! – Рита взлетела, вырвала у Вики пакет, который спланировал на пол, потянула за руку на стул.

Вика подчинилась. Она была, наверное, покрепче, но что-то делало Риту главной – атаманшей.

– Над божественным нельзя смеяться! Чего вы ржете? – Рита обвела девочек сузившимися глазами. – Мне бабушка рассказывала: раньше здесь церковь стояла. В лесу, рядом со станцией. Там до сих пор камни навалены. Видели, небось, да? Церковь закрыли, попа арестовали и расстреляли. Один парень напился, забрался внутрь и одежды попа надел. А вылезти не может. И снять с себя одежды эти не может. Бился, бился он, короче, до утра. Утром пришли церковь взрывать. Обложили взрывчаткой и взорвали. И никто не слышал, как он внутри кричал.

– Может, и не кричал – раз никто не слышал, – заметила Вика. – Откуда ты знаешь, как всё было, если он один там был?

Рита призадумалась, повела кошачьим цепким взглядом и вдруг рассмеялась:

– А ты слушай, а потом возбухай! Его невеста в толпе стояла и плакала тихо. Не пришел он в ту ночь к ней ночевать. И говорит она: “Слышите, кричит!” К матери его подходит, к брату. А они: “Неа, иди проспись! Не слышим ни фига!” Она к командиру: “Слышите, там в церкви – кричат!” А он: “Это ветер”. Короче, взорвали церковь, а на развалинах нашли того парня, в одежде попа. Бабушка моя сама видела.

– Она, что ли, невестой была? – спросила Таня.

– Иди ты! – Рита замахнулась открытой ладонью. – Невеста его сразу в Бога поверила, стала бегать по поселку и молитвы петь, ее арестовали и расстреляли.

– Рита, а ты чья невеста? – спросила Ксюша.

Все засмеялись.

Рита подняла свой бокал ко рту, чуть наклонила и втянула, стремительно и целиком. Повернулась к Ксюше, растянула лиловый от кагора рот в недоброй улыбке:

– Мне Корнев нравится.

– Старший? – прыснула Вика.

– Егор, – Рита сжала губы и покрутила головой.

– Егор… – повторила Таня, как эхо. Заскрипела стулом, в глазах потемнело.

Семья Корневых жила в доме впритык к Ритиному. Это был голубой дом, зловеще закопченный временем. Старший Корнев, Василий, долго сидел, жена его недавно умерла, и он в одиночку воспитывал Егора – грозу поселка, упыря и наглеца двадцати лет. Губастый, с бритой головой, весной вернулся из армии, обзаведясь шрамом вполщеки.

– Хочешь за него? – спросила Таня с тонкой дрожью в голосе. – Думаешь, он тебе подходит?

– А за кого? – выпалила Рита. – Может, за Юрика?

Все опять засмеялись.

– Это Ксюшин кавалер, – сказала Вика.

– Заткнись! – прошипела Ксюша.

Несколько лет назад, будучи помладше, девчонки ладили с Юриком, слабоумным нервным дачником с улицы Лермонтова возле рощи. Длинноносое, бледное, зеленоватое лицо. На голове постоянно красовалась шерстяная шапка с помпоном – чтоб не продуло – или большая панамка – чтоб не напекло. Его мать и бабушка всё время устраивали праздники и угощением приманивали гостей, да и Юрик как кукла был для девочек хорош. Но со временем они Юрика оставили. Рита как-то даже толкнула его в пруд. Он шел по пыльной дороге домой и плакал. Панамка осталась на дне, а с руки по колено свисала длинная тина, окончательно превращая Юрика в Буратино. Теперь только Ксюша проведывала его иногда, от скуки: они играли в прятки у него на участке.

– Не надо, Ксюша у нас большая, – с покровительственным смешком сказала Вика, – Ксюша у нас уже целовалась. Ее в Москве один мальчик из школы провожает, потом в подъезде торчат… Как твой Дима? Умеет целоваться?

У Ксюши гранатово налились щечки:

– Завидно, да?

– Мне? – звякнул смешок старшей сестры. – Да меня б вырвало от него. Он же прыщавый весь.

– А ты! А ты! – заверещала младшая. – У самой два прыща выросли. Месяц их давила. Забыла, что ли? На лбу. И на носу. Вон! До сих пор следы! – Она потянула ручонку к лицу Вики, и та резко, одним махом сбила ее своей тяжелой рукой.

– Блин, а у меня брательник тебя старше, его, кажется, ваще девочки не волнуют… – Рита вздохнула. – А Корнев, сука, в пионерлагерь ездит – с шалавами мутит.

– Егор? – голос Тани опять дрогнул.

– Ну.

Пионерлагерь доживал свой век на окраине поселка. Теперь это был просто лагерь отдыха для школьников. Пионерию отменили, уже не играл горн, и несколько веселых железяк растащили по поселку. У магазина стояла красная карусель, на ней кружила ребятня, но чаще квасили мужики, раскачивались, кто-нибудь падал и засыпал на земле.

– А ты что, уже с Корневым встречаешься? – спросила Вика.

– Подкатывает, – сказала Рита с деланой хмуростью.

– Ты ж с Харитошкой гуляла, – отозвалась Таня спокойно.

Она пытливо посмотрела на подругу. Хороша подруга. Такая должна нравиться.

– Иди ты! Козел он. А я с козлами не гуляю. Еще раз скажешь такое – я тебя знать больше не буду.

– Конечно, козел, – поддержала Таня. – Я тебе всегда это говорила.

– Говорила. Ну и чо? – Рита опять закурила. – Он кто мне? Хахаль или кто? Мать его моей рассказывала: его в детстве током шибануло, мимо грибник шел, палкой провод оттащил, но он с тех пор такой и остался – шибанутый.

– Придурок, – подтвердила Вика. – Гоняет целый день. Хоть бы он о столб долбанулся.

Харитонов жил у магазина, в котором работала продавщицей его мать. Верткий, с белесым коком, он гонял на мотоцикле. Был отчаянно заносчив, тянулся к девчонкам, но разговаривал по-хамски. Так он маскировал горячий и дикий интерес. Как-то катал Риту целый вечер, она обнимала сзади, и руки его плясали на руле. С каждым новым кругом их поездки сумерки делались гуще. В темноте остановились в роще возле поля. Харитон полез целоваться неумело, и Рита по-хозяйски ответила разок. Вскоре она закрутила с Арсланом, парнем на джипе, и Харитошка, увидев их вместе, вознегодовал. Он пролетал мимо нее на мотоцикле, близко, точно сейчас сшибет, оборачивал искаженное, бешеное лицо и высоко поднимал средний палец. Больше того – он стал всё время караулить ее под окнами. Выйдешь, а он тут как тут, на мотоцикле, и кричит:

– Ритка-давалка! Ритка-давалка!

И мелюзга из соседних домов уже начала за ним повторять.

Ритин меньшой брат, Федя, выскочил – так Харитон на него мотоцикл направил. Федя отпрянул и угодил в канаву.

Рита хотела пожаловаться Арслану, но тот уехал, и тогда она кокетливо позвала через забор:

– Егор, а Егор… Меня этот козел уже достал… Я один раз прокатилась на его драндулете, а он теперь преследует меня, оскорбляет… Поговори с ним!

У забора опять зарычал мотор. Корнев вышел, подскочил, с размаху вмазал по физиономии, под белый кок. Харитошка рухнул вместе с мотоциклом. Егор поднял его за шиворот, что-то наставительно сообщил и дал большого пендаля. Харитошка, отлетев далеко и волшебно, упал лицом в кучу песка, Корнев постоял, руки в боки, харкнул на поверженный мотоцикл, захлопнул калитку. Харитошка медленно встал, крадучись подошел к мотоциклу, поднял его и покатил бегом.

– Нет нормальных. У нас в школе все плюются, – сказала Вика. – У нас школа крутая, половину на тачках привозят. А на уроках бумажками стреляют. За шиворот попадают.

– На переменах дерутся, – поддержала Ксюша. – Шприцами воду в туалете наберут, и давай брызгать.

– Это у вас Москва! Вы у нас в школе не были! – возразила Рита.

– У нас в школе один урод прямо с крыльца ссыт, – подхватила Таня.

– Зарубин, что ли? – Рита оживилась. – Да он не один такой. У нас ноги ломают, руки. Директор стал возмущаться, ему стекла в кабинете разбили и на дверях написали “чмо”. На перемене бухают. Слушайте, девчонки, а вы водку пробовали?

– Это ты у нас всё пробовала, – сказала Таня.

– Лучше раньше попробовать. Будет опыт. – Рита завертела перед собой бутылку кагора. – Пустое не держат! – Спрятала под стол. – Я водку пила. С соком томатным. В ресторане “Сказка”.

– С Арсланчиком? – спросила Таня.

– Ну.

Арслан прошлой весной познакомился с Ритой возле школы. Несколько раз он ее возил на своем джипе в “Сказку” – ресторан, стоявший при выезде на Ярославское шоссе. Арслан был уверенный и беззаботный, весь насыщенный жизнью, как налитой плод. Глядя на него, казалось, что с ним никогда ничего плохого не может случиться. Он контролировал торговлю в нескольких палатках. Подарил Рите настоящие французские духи. Однажды отправились на выходные под Софрино, на базу отдыха, и там Рита рассталась с невинностью. Дальше Арслан купил Рите косметику. Он заезжал за ней и увозил, познакомился с ее мамой Галиной, которой подарил коробку конфет, другой раз большой арбуз завез. И с Таней тоже познакомился: “Поехали с нами. Не обижу. У меня друг есть. Потом спасибо скажешь!” Но Таня побоялась родителей. А Ритина мать после гибели мужа была ко всему безучастна. Потом Арслан уехал домой, на Кавказ. Но у Риты до сих пор на полке стояли его духи: она их расходовала экономно, больше прыскалась теми, что дешевле, которые купила сама.

– Слушай, а это не больно… первый раз? – вдруг спросила Вика почтительно.

– Нормалек, – процедила Рита.

– А одна девочка, я слышала, чуть кровью не истекла. Пацан, кто с ней лежал, как увидел кровищу, от страха смотался. А ее на скорой увезли.

– Херня это, поболит и перестанет, – Рита раз за разом чиркала зажигалкой.

Прошел поезд, дом затрепетал и затрещал. Иногда ночью Таня просыпалась от того, что ее голову подкидывает на подушке, как будто сама в поезде ехала.

– А вообще… это… – Таня собралась со словами, – приятно?

– Нормалек, – повторила Рита и выпустила в нее дым. – Никто не хочет?

– Хочу! – Таня приняла недокуренную сигарету, закашлялась.

– Ты разве куришь? – спросила Вика.

– Балуюсь, – ответила Таня, кашляя, и загасила сигарету.

– Меня жизнь курить научила, – сказала Рита. – Ты, главное, глубже втягивай: а-ав – и выдыхай:…то-бус, а-апп – и выдыхай:…тека…

Из сумочки, висевшей на стуле, она извлекла косметичку, распахнула, осмотрела себя и начала кисточкой румянить щеки. Протянула кисточку Тане:

– Хочешь?

– А-а…

– Прикиньте, – сказала Рита, – ей отец краситься запрещает. Считает: маленькая еще.

– Ничего он мне не запрещает! – Таня укусила себя за ноготь.

– Даже я крашусь, – сказала Ксюша. – С десяти лет.

– Красится она, – иронично вмешалась Вика. – Детской косметикой.

– Хорошая косметика, дорогая. Мне ее из Америки привозят.

– Если замуж выходить, – перевела разговор Вика, – то уж лучше за иностранца. Папа говорит: надо валить отсюда, пока не поздно. Мы на Кипре дом покупаем.

– Везет вам, – сказала Рита с расстановкой.

– В “Сказке” много иностранцев, – сообщила Таня. – Из Сергиева Посада едут и останавливаются обедать. Туристы.

– Да кто их туда пустит, – Рита захлопнула косметичку. – Там все свои, в “Сказке”. Это раньше, при совке, было. Для туристов ресторан и построили. Теперь там бандиты одни.

– У них там главный в “Сказке” Валера. С ним наш папа дружит, – вывела Ксюша нежным голоском.

– Он пушкинский, – сказала Вика. – У него и в Пушкине еще есть ресторан.

– “Здесь Валера Динамит вас шикарно угостит”, – процитировала Таня нараспев лозунг с таблички, торчавшей возле ресторана.

Все засмеялись.

– Говорят, этот Валера, – сказала Рита, – проституток держит.

– Кто о чем… Давай, Ритусь, вперед… – сказала Вика.

– Ща как дам тебе, дошутишься! – Рита зажевала колбасу. Перекинулась на салат. Все, повинуясь магии ее примера, тоже начали жевать.

Зазвонил телефон. Таня подошла.

– Да, мамуль… У меня? Всё хорошо! Скоро спать ложусь… Козу? Кормила, ага. Днем ей насыпала. Да. Из мешка. Доить? Мам, ну я сейчас не буду. Мы завтра с тобой подоим. Ну, правда. Я одна не смогу. Ага. Как папа? Телик? Не, я не смотрела. Папу показали? Нет. А что такое? Троллейбусы? Сгорели? Я посмотрю, ага. Ну, давай, мам.

Телефон был Таниной гордостью – он был не во всех домах. Его провели год назад. Виктор настоял – влетело в копеечку, но зато получили связь с миром. Правда, теперь к ним что ни день заявлялся кто-нибудь позвонить.

– Мать говорит: троллейбусы горели. Народу много погибло.

– Пойду бабу поищу, – Рита встала, вышла из гостиной. Хлопнула дверь туалета.

Таня включила телевизор. Пощелкала по каналам. Отца не показывали нигде. По питерскому – мутная съемка, пальба, бородатые мужики в телогрейках бегут по холмам, оперная музыка, гортанная взволнованная ария Невзорова: “Прозревшие… Преданные… Брошенные солдаты когда-то великой державы… И сегодня, проклиная…”

Выключила телевизор. Включила магнитофон.

                        Посмотри в глаза, я хочу сказать,

                        Я забуду тебя, я не буду рыдать,

                        Я хочу узнать, на кого ты меня променял,

– запел на кассете мученический голосок Ветлицкой.

– Говорят, она с Титомиром жениться собралась, – сказала Вика.

– А Пугачиха их разбила, – добавила Ксюша.

– Убери ты музон, попросили же! – командно прикрикнула Рита, входя в комнату.

Таня пугливо дернулась к магнитофону, нажала стоп, обидчиво пожала плечами:

– Да пожалуйста…

– А смешно твой папаня сам себя нарисовал, – сказала Рита. – Прям художник. В сортире. Не видели? – обратилась она к сестрам.

“У тебя-то отца нет”, – мысленно ответила Таня. Действительно, в туалете прямо над унитазом на беленой стене Виктор как-то спьяну красной губной помадой жены изобразил свою голову с затылка. Очень похоже. Большая, в кудряшках голова. Так она и красовалась.

– Нам домой пора уже, – сказала Вика рассеянно.

– А точно, почапали, – согласилась Рита. – Танюш, ну ты что, обижаешься на меня, что ли? Ты моя лучшая подруга, ты же знаешь. Пойдем пошляемся, ха-ха!

Девочки со смехом спустились по крыльцу в вечерний сад. Последней была Таня. Она открыла окно настежь, и тотчас в задымленную комнату с яростным гудом ворвался шершень. Заметался от стены к стене, сел на стол, в Ритину тарелку с недоеденным салатом. Таня хотела его сцапать, накрыть какой-нибудь тряпкой, выкинуть, но смех девочек удалялся. Она помедлила, одним мстительным рывком метнулась к магнитофону, утопила кнопку, погасила свет и выбежала в сумерки.

Пахло жуками, травами, серебристо свиристели цикады. Большинство фонарей бездействовало, но вдалеке, в конце темной улицы светила палатка. Девочки стояли у ворот, переминались, а из черного окна опустевшего дома неслась песня: “Посмотри в глаза, я хочу сказать…”

У Тани и Риты – разница месяц. Таня родилась в июле, Рита в августе. Маленькими они постоянно дрались. Таня любила кусаться, а Рита царапала ей лицо. Первой вцеплялась Таня, но побеждала Рита. Она подминала Таню, садилась верхом, кричала “Нно!” – и долбила кулачками по спине. Их мирили матери, но скоро опять поднималась ссора. Таня в гостях у Риты уронила ее фарфорового пуделя и отбила ему лапку. Рита затаила обиду и через неделю в гостях у Тани схватила ее толстую книгу со стихами Агнии Барто и красивыми картинками, выбежала из дома на дорогу и стала танцевать вприпрыжку: “До-го-ни! До-го-ни!”, вырывая одну страницу за другой.

За год до школы родители повезли Таню на Тишковское водохранилище и взяли с собой Риту. Девочки радовались купанию, Танина мать обтирала их одним махровым полотенцем, широким и белым, с изображением олимпийского мишки. В воздухе шныряли блестящие слепни. Девочки вертелись, шлепали себя и друг дружку – в первый раз не ради драки.

– Давай считать, кто больше убьет, – предложила Рита.

Начали увлеченно лупить слепней. Каждая выкладывала на расстеленном полотенце кучку пришибленных или полудохлых тварей. Тане так важно было показать, что у нее всё получится, так хотелось обыграть! И она обыграла – ее кучка вышла больше.

– А давай сделаем кладбище, – предложила Рита.

В горстях отнесли трупики подальше от одеяла и зарыли в братской пляжной ямке. Некоторые слепни ворочались сквозь песок. Но над ними быстро выросла крепость, которую девочки для прочности обхлопали расторопными пятернями. Таня принесла кривую веточку и воткнула сверху.

– Молодец, – одобрила Рита. – Давай поклянемся на этой могиле: мы будем дружить всю жизнь!

Странно: на этом они и подружились. В школе сидели за одной партой. На школьных праздниках выступали на пару – так сообразил растроганный их дружбой директор.

– Как повяжешь галстук – береги его! – задорно восклицала Рита.

– Он ведь с красным знаменем цвета одного… – горько и хрупко итожила Таня.

Во втором классе Рита влюбилась в плотного сварливого цыганенка, а Таня в самого драчливого – двоечника с оловянными глазами. Девочки поверяли эти злые любови друг другу и без конца обсуждали: кто что сказал, кто как посмотрел, а кто ему нравится, а как его заставить заревновать… В следующих классах возникли другие увлечения – например, обе втюрились в молодого физрука, но это нисколько их не рассорило, может, потому что их больше объединяла неприязнь к учительнице английского, проворной смуглой тетке, с которой у физрука явно что-то было. Таня училась лучше и писала за Риту сочинения, Рита была храбрее – она защищала Таню. Вместе начали ходить на школьные дискотеки, вместе сматывались от пьяных пацанов.

Таня пользовалась у пацанов меньшим вниманием, чем Рита, хотя, пожалуй, была красивее. Но Танина сдержанность, даже бесплотность не привлекали. Таня скользила неверным лучом бледного северного солнца – и не волновала грубых одноклассников, жадных до яркого и жаркого. Разбитная, наглая и веселая Рита не знала отбоя от поклонников.

– Заколебали! Лезут и лезут. Чо я им, повидлом намазанная?

– Слушай, а почему… а почему ко мне не лезут?

– Потому что ты доска, два соска. Шевелиться надо!

Вместе первый раз напились – пивом. В роще. Морщились и глотали. Пиво было баночное, горькое и отвратительно пенистое. От него шла кругом голова.

– Ри-ит…

– Аюшки…

– А ведь все умрут…

– Забей…

Тем летом у Риты разбился отец. Хоронили в Могильцах, в пяти километрах от поселка, на кладбище, которое отвоевывало свои пяди у соснового леса. Неудержимо рыдала Ритина мать Галина, тер глаза меньшой брат Федя, изящный мальчик, похожий на мать, Рита стояла с распухшим от слез лицом и будто ослепшая. Покойник лежал в гробу цел и невредим, при этом сам на себя не похожий – величественный и надменный. Вылитый артист. Встанет и запоет – длинно и басом. Таня впервые видела его в костюме. Она не плакала, смотрела на всё отстраненно, словно превратилась в душу покойного и присутствовала здесь невидимо.

Она с самого детства бесконечно обдумывала смерть, а смерть совсем не вязалась с дядей Жорой, бодрым балагуром. Смерть этого человека настолько ее удивила, что она не могла ее осознать и, попав на кладбище, растерялась. Таня озиралась и всё больше бледнела. Она смотрела на гроб, на цветы, на яму, на сосны и ощущала, что всё это – она, она сама и есть. Она впитывала краски и к концу прощания была бледна как смерть.

Заколотили гроб, застучала земля, Рита обняла Таню, прижалась лбом к ее лбу. Обычно их общение было таким глумливо-доверительным и легким, что Таня не смогла найти, что сказать, и неожиданно, уже выговаривая слова и понимая, что говорит ужасное, сказала лоб в лоб:

– А помнишь, мы слепней хоронили?

– Что? – Ритины размытые глаза мгновенно наполнились ужасом. – Что? – Она отпрянула.

– Ничего.

– Нет, что ты сказала?

– Слепней. Хоронили. Помнишь? – Таня шатнулась и потеряла сознание.

Они не возвращались к тому случаю никогда, но общались уже более отчужденно. На следующий год Рита познакомилась с Арсланом. У нее началась своя – скрытая – жизнь. С Таней Рита говорила насмешливо и повелительно, и чем чаще она повторяла, что они подруги, тем яснее было Тане: кладбище слепней разорено. Черные комочки неприязни оживают, наливаются силами, выпутываются из песка, заполняют воздух прожорливым жужжанием…

Вика и Ксюша отправились домой, Рита и Таня – в другую сторону. Брели по улице вразвалочку. Здесь еще сто лет всё будет так же. А может, и больше. Справа – двухэтажные дома, слева – узкая аллейка, лиственницы в два ряда, насыпь, железная дорога, а за ней – густой лес.

Сияла большая луна.

– Чо ты с ними водишься? – спросила Рита голосом из давнего детства.

– Брось. Нормальные они.

– Говно. – Рита выдохнула табачный дым, неожиданно пушистый и щекочуще-терпкий, причудливо поплывший впереди между темных стволов.

– Почему говно?

– Воображалы. Ты сама не видишь? Зажрались. – Рита говорила отрывисто и вполголоса. – Их отец камни драгоценные катает. Ты прикинь, какие это деньги! Украсть бы эту мелкую козу Ксюху и денег с него стрясти… Блин, хоть бы раз камешек какой подарили. А то приходят со своими чипсами и хвастают… Где за границей бывали да куда поедут. Ну и езжали бы насовсем! Крышу хотели золотую! У матери знакомый им крышу крыл. Говорит: нарочно так подгадал, чтоб она потом потемнела. А не фиг заделываться! Чего захотели – крышу золотую…

– Они же не виноваты, что у них папа богатый!

– Любишь их? Иди к ним прислугой.

Они подошли к палатке – железному ящику с прилавком и решеткой на окне. Во лбу ящика горел прожектор. Торговал в палатке Димка-цыган, старший брат того самого одноклассника, в которого когда-то влюбилась пионерка Рита. Оба брата, как говорили, воровали велосипеды.

– Девчата! – из-за палатки вышел человек, сделал шаг навстречу.

– Ой, привет, Егор! – с радостным испугом отозвалась Рита.

Это был Корнев, в трениках и матроске. Хоть и было темновато, Таня сразу отметила огорченное, усталое лицо и настороженный взгляд.

Он сделал еще шаг.

– А ты кто? – пригнул бритую голову, всматриваясь.

Шрам во всю широкую щеку делал его лицо похожим на надкусанный пирожок. “Пирожок с мясом”, – мелькнула мысль. Таня ощутила тревогу и одновременно сладкую слабость. Предложи он сейчас водки, она бы выпила не задумываясь. Ей было неловко от того, что она глаз не могла отвести от его лица.

– Это Таня, Таня Брянцева. Из шестого дома. – Рита погладила его по наклоненной голове, туда-сюда, туда-сюда.

– Танька. Помню. Какая ты стала… Тебя и не узнать. Бегала какая-то малявка. А сейчас ты… Ты… как вербочка…

Таня провалилась в полуявь, застыла. Рита что-то верещала, снова гладила бритую голову, суетливо покупала джин-тоник, пила из горла, облилась…

Потом всё потонуло в грохоте проходившего товарняка, и Егор положил Тане руки на плечи.

Он зачем-то развернул ее – спиной к железной дороге, вероятно, проверяя, насколько легко может двигать ее телом.

– Пусти! Не трогай, тебе говорят! – кричала Рита.

Тот только покачивался, ухмылялся и сжимал Танины плечи.

Перед его глазами, за спиной у Тани – она не видела, но слышала – стеной сквозь тьму, застилая лес, шел с железным стоном товарняк. Бесконечный, как в фильме ужасов. И было понятно: лязг железа не закончится никогда.

– Отвали от нее!

Егор сжал злее. Крепкие ногти впились Тане в кожу. Товарняк прощально громыхнул. Егор разжал хватку.

– А ты смешная! – сказал он, по-прежнему смеясь одним ртом.

 

Глава 5

Вернувшись в аварийку, Виктор развалился на диване. Принялся за бутерброды.

– Чо-то жор напал, – прошамкал он набитым ртом. – Лен, дашь чего еще?

– Чего еще? Всё сожрали! Хромов вставал, тоже голодный, я ему чаю налила и бутерброд с колбасой твой отдала. Пожевал и дальше завалился.

Она смотрела на Виктора довольно и сердито. О том, как там было в подземелье, не спрашивала. Захочет, сам расскажет, если есть о чем.

– Выпей! – предложил Кувалда.

– Можно маленько…

Кувалда разлил по полстакана. Принес графин холодной воды. Разбавил спирт. Лицо Виктора перекривилось:

– Не пошла…

– Хватит идиотничать! – окрикнула Лена. – Накидаетесь и куда вас девать?

– По новенькой? – Кувалда высился, из-под потолка разглядывая товарища смеющимися глазами.

– Хорош, – сказал Виктор. – Сегодня не буду. Хавчик есть?

– Яйца вареные. Будешь?

– Буду.

Кувалда принес пакетик с яйцами, которые Виктор торопливо облупил и проглотил – одно за другим.

– Как удав, – сказала Лена. Глядя на мужа, она подперла щеку рукой. – Даже соли не попросил.

– Ну, за вас, за нас! – Кувалда опрокинул. Дернулся кадык. – Покемарю…

– Иди, иди! – проводила его спину Лена. – И ты, Вить, тоже… Спи давай.

– Нарушил я сон. Неохота спать. Лучше это… поразгадываю…

Он скинул ботинки и вытянул ноги. Лена извлекла из срединного ящика стола стопку газет. Передала их вместе с огрызком карандаша.

– Гадай, гадай… Только молча, ладно?

– А ты чего? Что делать будешь? Сидеть и молчать?

– Представь себе. Тебе-то какое дело!

Виктор листал газеты, изучая последние страницы, бормотал, причмокивал губами. Несколько раз запускал пятерню в волосы, их сжимая и вороша. Хлопал себя по лбу и быстро вписывал буквы. Один раз так размашисто нажал карандашом, что бумага прорвалась.

– Извини… Десять тысяч в древнерусском счете, а также отсутствие света. Четыре буквы. – Посмотрел на жену. – Ле-ен!

Она сидела в глубоком забытьи (мечтала? задумалась? спала с открытыми глазами?) – подбородок сросся с кулаком.

– Лен! – с испугом повторил он.

Зазвонил телефон.

Лена сорвала трубку и сказала чужим голосом:

– У аппарата.

Подождала.

– У аппарата. Да. Я поняла. Какой адрес? Пятая Ямская? Комбинат? Воду перекрыли? Принято. Будут у них до десяти.

Опустила трубку. Открыла тетрадь, внесла пометку, закрыла.

– Ты про что спрашивал?

Глаза их столкнулись, и оба, на миг смутившись, отвели взгляды, как юные влюбленные. Бессонница возвращает растерянность юности.

– Тьма! – сказал Виктор. – Ответ: тьма! Проще простого же, тебя проверить хотел! Устала, бедненькая? Ляг. Я подежурю.

– Обойдусь.

Он уснул лишь на рассвете. Сон накрыл его стремительно. Виктор успел выплюнуть карандаш на пол, кинул туда же газеты – и пропал.

Ему показалось, что спал он несколько минут. Разбудил его поцелуй в губы. Он подскочил и столкнулся с женой лоб в лоб.

– Идиот! Идиот! – Она потирала ушиб. – Чуть не прибил! Ты почему такой дерганый?

В метро было людно, как всегда ранним утром. Виктор разгадывал людей: каждого, как неизвестное слово.

Вон тот смуглый красноглазый старичок в коричневой шляпе, наверно, часовщик – Виктор даже усмехнулся. А вон тот, в засаленной белой футболке с пестрой картинкой и в наушниках, – это студент. Едет на сессию. Небось, на пересдачу.

Пахло потом, одеколоном, жарой, тревогой и почему-то яичницей. Брянцевы стояли, сжатые.

Посреди тоннеля поезд замер. Отовсюду в вагоне послышалась музыка, вылетавшая из наушников и не слышная, пока грохотали колеса. Где-то рядом бил пустой там-там, а исполнитель бесперебойно ойкал. Из дальнего угла пронзительный, как комар, пел Цой про звезду по имени солнце.

“А если пожар?” – подумал Виктор, посмотрел сквозь стекло в темноту, увидел свое лицо, светлое пятно в рыжем кружеве волос. За лицом протянулись кабели тоннеля, серые и толстые.

– Ой, мамочка, мускулом пахнет, – раздался звонкий и жалобный детский голос.

– Тише, Ваня.

– Мускулом пахнет!

Кто-то растроганно по-тихому засмеялся, и тотчас кто-то вздохнул измученно.

– Может, случилось что? – беспокойно сказала Лена.

– Ельцин лег на рельсы, – сказал Виктор громко, так, чтобы слышали вокруг.

Поезд дернулся и покатил, разгоняясь и оглашая тоннель гудками. Гудя, выскочил на станцию к чернеющей толпе. Двери с резиновым чмоком разомкнулись.

На Ярославском вокзале как будто показывали два фильма – убыстренный и замедленный. В одном люди торопливо перемещались в разные стороны, сталкивались, огрызались, спешили дальше. В другом не спешили никуда. Баба с большим и багровым лицом высилась среди суеты, таращилась в пустоту, равнодушная к окрикам и тычкам. По стенам вокзала лепились бомжи: лежали, скрюченные, сидели, головой на грудь, стояли, разминая ноги и бросая трусливые взгляды.

Когда Виктор шел по вокзалу один, он останавливался возле бомжей, нашаривал в карманах мелочь, виновато подавал, сочувственно расспрашивал. Но сейчас он только повернулся к ним на ходу и замедлил шаг.

– Ты чего? – удивилась Лена.

Он ускорил шаг, последний раз покосился и вдруг остановился и выбросил руку:

– Смотри, смотри! Вон тот! Умер!

Он показывал на человека, который лежал отдельно от всех в позе эмбриона. Темная одежда вроде робы, колени подтянуты к серой бороде, под головой застывшая и уже подсохшая малиновая лужа, возле откляченного зада расплылась лужа побольше, коричнево-зеленого цвета. Вокруг кружили мухи.

– Воняет как! Я не могу. Пойдем!

– Подожди. Эй, ребят, – окликнул Виктор стоявших бомжей. – А он живой?

Те начали ворочать языками, отвечая разом и непонятно. Виктор подался к ним ближе.

– А хер его знает… – загундосил один из них, благообразный, из чьих глаз тонкими линиями тянулся желтоватый гной и, как воск, остывал на волосатых щеках. – Давеча Мишка помер… – И уточнил с нажимом: – Мишка Малой. Из Ангарска.

– Ты рехнулся! Идем! – крикнула Лена, отступая от мужа в сторону электрички. – Оставайся здесь тогда!

Виктор потерянно махнул рукой и бросился за женой.

– Ты куда? Чего такое? Я бы скорую вызвал, и всё… – затараторил он ей в самое ухо. – Это же человек все-таки!

– Да какой он человек, – сказала Лена убежденно.

Виктор обернулся на вокзал, увидел серебристый, сияющий утренней свежестью купол под серебристой пятиконечной звездой, каждый луч которой сверкал на солнце отточенно, как бритва. И вдруг ниже на перроне среди быстрых фигур, движущихся к электричке, на уровне их колен… Голова… борода… тело…

– Смотри! – дернул Лену за рукав.

Она обернулась, тоже поначалу ослепил купол, опустила взгляд и не сдержалась:

– Ну, еб твою…

Люди шагали к электричке, обтекая бомжа, как будто опасную собаку. Он полз между ними. Он полз к Виктору, к Брянцевым он полз, конечно, к ним. Он полз на коленях – рывок за рывком. Он хотел им служить. Его позвали, пока он лежал без сил, и он почуял хозяев.

Кровь коричневой лепешкой запеклась на седой шевелюре и лбу. Он полз очень проворно и всё слышнее мычал.

– Это он? Тот самый? – спросил Виктор с детским восторгом. – Хорошо, что он жив!

Лена вскочила в электричку.

– Эй! Эй! Куда ты? – нервно смеясь, Виктор гнался за женой, та летела по вагонам, хлопая дверями в тамбурах.

В середине она выдохлась, села и приклеилась к окну. Виктор сел напротив. Легонько похлопал ее по колену:

– Ой, Лен, он сюда приполз!

Она на миг встрепенулась, стрельнула глазами.

– Не смешно, – приклеилась обратно к пыльному окну.

Машинист сквозь треск провозгласил натужный безалкогольный тост, поезд зашипел, как бутылка газировки, и потек себе от Москвы.

Виктора теснили на скамье две пухлые судачащие между собой бабуси, а возле Лены вольно расселся рослый парень в короткой майке, открывавшей розовую грудь атлета. У парня были нагло расставлены ноги.

– Лен! – позвал Виктор снова, подтверждая свое право на жену.

– Я не пойму, – спросила она вполголоса, наклоняясь к нему, – тебе, что, нравятся уроды? Ты еще домой к нам такого посели. А что? Они ж для тебя жертвы власти, да? Давай! Или лучше знаешь что – ты сам с ними живи. Тебя уже знают на вокзале, правильно я поняла? Во вторник поедешь с работы, домой не надо, с новыми приятелями отдохни.

Виктор покрутил головой:

– Раньше их лечили. Раньше всем был труд. А теперь квартиру за бутылку выманят, и иди куда хочешь. Что, не так я говорю? – Он бросил взгляд на атлета, тот спал. – Правильно ты выразилась: жертвы.

Лена ядовито поглядела на мужа:

– Смотри, не подхвати туберкулез. Или, может, чуму какую. Дома девчонка растет, а он с бомжами вась-васькается.

– Елена, у нас разговор слепого с глухим, – Виктор с хрустом зевнул, настал его черед отвернуться в окно.

Он сонно смотрел сквозь прищур и видел явь как сны: красноватые, оттенка его век, просвечиваемых солнцем, и в то же время зеленые, цвета зелени за окном. Он неожиданно вспомнил бомжа и две его лужи: красную – крови и зеленоватую – дерьма, встряхнул головой, точно сбрасывая брызги, и кулаком стал тереть глаза, старательно и брезгливо. Почему-то в окно уже не смотрелось, смотрел перед собой. Лена сопела, привалившись на голое плечо бесшумно спящего атлета.

Каждую минуту в вагон заходили торговцы и предлагали порножурналы, церковные календари, фонарики, стельки от потливости ног. Пока один нахваливал товар, следующий ждал и начинал свою арию, едва замолкал предыдущий.

– Свежий выпуск газеты “Молния”! Покупайте газету пролетарской борьбы!

Виктор заерзал, приподнялся, вглядываясь. Между рядами приплясывала старушка с маленьким печеным радостным лицом. Подмышкой зажата пачка газет.

– Правда о жизни простого человека! Свежий выпуск “Молнии”!

– Спасибо, мать! – Виктор ссыпал ей мелочь в ладонь. – А прошлого номера нет? Где стихи Гунько Бориса…

– Нет. К музею Ленина приходи! – зашлепала старушка. – Там все номера есть. Лучше в воскресенье. В десять утра линейка. Там все наши: и Виктор Иваныч, и Гунько со стихами, и дьякон Пичушкин…

– Ага! Видели, знаем, топай! – громыхнула сидевшая возле Виктора бабуся. – Вчера показывали. Это же новый Гитлер, Ампилов ваш!

– Не говори, Тома. Охота нам всякое барахло читать, – согласилась ее спутница, до этого купившая “Очень страшную газету”.

– Больше верьте Тель-Авизору, гражданочки! – азартно отозвалась старушка с газетами.

Немедленно в спор втянулись другие пассажиры. Зашумели голоса. Кто-то материл коммунистку и обещал выкинуть в окно, та отвечала, капризно и плаксиво. Кто-то материл матерящего. В проходе стояли продавцы, которых никто не слушал.

Лена застонала, вздрогнула и пробудилась. Непонимающе смотрела на мужа.

– “Сорок третий километр” платформа, – бравой скороговоркой объявил машинист.

– Выходим! – крикнула Лена.

– А? – он уставился на нее в невероятном прозрении. – Наша?

Они выбежали из электрички.

Родной поселок встречал запахом леса, пением птиц, безлюдьем и железным ящиком палатки в начале улицы.

Виктор почувствовал сильную усталость. Это всегда с ним бывало после работы – стоило сойти на землю Сорок третьего: глаза сами закрывались, ноги еле шли, и ему почему-то всегда представлялась вата в молоке. Он передвигался, ощущая себя ватой… белой и вялой… ватой, которую намочили в молоке…

Лена нежно обняла мужа за талию и беззвучно помирилась с ним. Брянцевы добрели до дома, вошли за калитку.

– Кто это свинячит? – отрешенно спросил Виктор и носком ботинка подвинул окурок с дорожки в траву.

– Кот из дома – мыши в пляс, – ответила Лена столь же отрешенно и позвонила в дверь.

Ждали долго. Лена надавила на кнопку еще раз, долго держала. Заскреблись, отпирая.

Таня, бледная и растрепанная, тени в подглазьях, стояла на пороге и щурилась поверх родителей в утренний сад, влажный и яркий. Она была босая, до ляжек спускалась длинная безразмерная оранжевая майка.

– Чего не открывала? Встать не можешь? – при виде дочери Лена оживилась.

– Сковороду сожгла? – Виктор замер в прихожей, как бы бдительно прислушиваясь. – Чо-то горелым тянет…

– Да не горелым, Вить. Это ж табачина! – Лена оживилась еще больше.

– Табачина? – переспросил он, мрачнея. – Курила? В доме?

– Рита заходила, сигаретку в окно… Я не могла ей запретить… Я всё проветрила…

– А ну-ка дыхни! – приблизилась мать.

Таня сделала шаг назад.

– Одно огорчение… Значит, одну ее оставлять нельзя! – заурчал Виктор. Склонился, чтобы снять ботинки, и сообщил в пол: – А Ритка твоя – шлюха. – Разогнулся. – Такой же хочешь быть?

– Козу хоть кормила или нет? – спросила Лена.

– Кормила.

– Не врешь? Еще раз покорми. День на дворе.

Супруги отправились на второй этаж – отсыпаться каждый в своей комнате.

Таня поставила чайник, подергала руками, поприседала. В комнате летал шершень. Хорошо, что ночью не цапнул. Она поохотилась за ним, загнала и на деревянном столе раздавила темно-синим корешком русско-немецкого словаря. Раздался мерзейший хруст. Села пить кофе перед телевизором, убавив звук.

…Около полудня она взлетела по лестнице к матери, наклонилась, затормошила. Лена долго не поддавалась, наконец резко очнулась:

– Чего ты?

– Баба! Валя! Баба Валя! Сгорела! – выкрикнула Таня, остро всматриваясь в материнское лицо. – Баба Валя сгорела!

– Как?

– Вчера. В Москве. В троллейбусе. Тетя Света звонила. Вчера сгорела она – баба Валя!

Лена нашарила ногами тапки.

– Что же ты меня к телефону не позвала?

– А ты говорила: если спите – вас не будить.

– Да здесь же другое…

Переместились в комнату к Виктору.

– Чего шумим? – Он лежал с открытыми глазами, закинув руки за голову.

– Баба Валя сгорела! – выпалила дочь.

– Сердце чуяло, скажи? – спросила жена.

– Выйдите. – Он поднял колени под одеялом. – Сейчас оденусь.

Лена перезвонила Свете, своей сестре по отцу. Всплакнула в трубку. Дала трубку Виктору – тот промямлил что-то и несколько раз внушительно кашлянул.

Принес сверху бутыль “Рояля”, извлеченную из железного шкафа; на кухне выпили по рюмашке с водой. Таня просто помолчала рядом у кухонного окна, за которым висела картонная кормушка – яркий пакет из-под сока с вырезанным арочным отверстием. В кормушке, покачивая ее, бойко, как заводные, клевали хлебные крошки два воробья.

– К Асе пойдем. Оденься, – сказала Лена, вытирая полотенцем лицо, по которому текли слезы. – Дай ей корма. И на крыльцо веди.

Таня вышла на веранду, натянула выцветшие огородные штаны, зачерпнула комбикорм в красное пластмассовое ведерко. Коза замекала из сарая в глубине огорода. Когда Таня приблизилась, Ася заорала так радостно и жутко, что девочка испугалась: надорвется.

– Что ты как резаная… Не зарезали еще… – открыла дверь в сарай, поставила ведро.

Ася чавкала, то и дело вскидывая потусторонние янтарные глаза.

– А вода? Блин, новую наливать?

Таня заперла козу, вылила из железного ведра мутноватую воду, пошла в дом под возобновившийся ор; в ванной наполнила ведро заново, вернулась, открыла сарай, легонько саданула ведром по вывороченным розово-черным ноздрям.

Коза не пила, если в воду попадет трава, или сухарь, или щепоть корма. Чистюля, она признавала только безупречную воду. А при дойке строптивую кто-то должен был держать сверху, зажав ее бока ногами. Больше того – коза не давалась, если сверху не было брюк или штанов. Юбку почитала за оскорбление. Покладистее всего Ася была на веранде, где жила первый год, поэтому, как всегда, Таня отвела ее из сарая на веранду. Там уже ждала мать.

Молочные струи с перезвоном побежали в эмалированный таз.

– Дурында, зачем паясничаешь? Тебе добро делают! Сколько накопилось, а? Не хами, стой, как полагается, – уговаривала Лена, сидя на корточках, и привыкшими пальцами ловко тянула и мяла вымя, розовато-серое, в седых волосках.

Таня напрягала мускулы ног, приседала козе на хребтину, в кулаках сжимала рога, нагибая ей голову. Коза пахла бунтом – тепло, сладковато и чужеродно.

– Ах, Валентина ты Алексеевна! За что тебе смерть такая страшная? – Молоко звучало сначала резко, ударяя по голому дну, потом, когда его прибавилось, – мягче и с бульканьем. – Целую жизнь прожила, никому плохого слова не сказала. Не мачеха мне была, а мама вторая! Живьем сгореть… Боже ты мой!

У Брянцевых не было животных, кроме Аси. Белая, с оранжевыми пятнами костлявая кошечка Чача пропала прошлой зимой. Кошки в поселке куда-то девались постоянно. Многие грешили на пацана Харитошку – мол, тайный палач кошачьих. Ася обитала у Брянцевых третий год; она желала быть домашней, неудержимо лезла в жилище, как кошка, и встречала всех приходящих, норовя боднуть, со злобным рвением сторожевого пса.

По странному совпадению Ася родилась там же, где и сгоревшая вчера Валентина, – в Хотьково.

Валя девчонкой (золотая коса по пояс) поступила в Москве на машинописные курсы имени Крупской. Она и подружка-москвичка кареглазая Катя устроились в НКВД, на Лубянку – машинистками.

После войны Катя выскочила замуж за своего начальника – майора Олега Майстренко, харьковчанина очередного чекистского призыва. В Сочи в санатории, куда муж отпустил одну, она влюбилась в летчика Полонского с романтическим профилем, случился роман, но летчик уехал к жене и двум сыновьям в Минск. Катя вернулась в Москву к мужу и через несколько лет родила Лену. Лене был всего годик, когда Катя, в воскресный день идя из ГУМа по Красной площади, встретила вдруг Полонского с подростками-сыновьями и женой. И он при дородной жене и разинувших рты детях бросился, обнял, прижался: “Я искал… Я знал… Я мечтал тебя найти!” Катя развелась с Майстренко и вместе с маленькой Леной и Полонским уехала в Минск.

Майстренко тотчас в отместку предложил Вале выйти за него. Та согласилась. И у них родилась дочь Света.

А у Кати с Полонским не сложилось – оказался бабником, да и Минск встретил ее осуждающе и недобро. Через полгода с Леной на руках она уехала в Армавир, к родне. Устроилась директором магазина и была арестована по обвинению в растрате, когда Лене было семь. Подключился Майстренко, уцелевший в антибериевских чистках, Катю выпустили на поруки артистов местного театра драмы и комедии и понизили до продавщицы, но из Армавира не отпускали, пока не выплатит задолженность.

Катя была кубанских кровей, статная, искристая, порывистая, властная, круглый год переполненная летом. Любовная неудача надломила ее, арест сделал обиженной и мнительной.

Лену в Москву взял отец. Он был мягкий, немного сентиментальный хохол, похожий на пеликана, очень любил обеих дочек.

Лена пришлась мачехе по душе. Три года подряд она прожила в одной комнате со сводной сестрой. Все вместе ездили отдыхать на море. Но Катя отказывалась общаться с Валей до самой смерти: не хотела, и всё тут.

– Что ты с ней дружишь? – говорила мама про мачеху. – Думаешь, она с тобой искренняя? Нужна ты ей… Думаешь, хорошенькое тебе желает? Одно плохое!

– Прям! – отвечала Лена. Она вырастала резкой, насмешливой. – Ты папу бросила, а теперь жалеешь.

– Я-то бросила, а эта объедки сразу подхватила. Я нового себе нашла…

– А замуж так и не вышла.

– Ой, замуж! – У матери прорывался праздничный говор казачки. – Так больно мне оно надобно. Замуж… Главное, чтоб любовь!

Мама Катя умерла внезапно в сорок два года. Кстати, на морском отдыхе – с возлюбленным, молодым рабочим завода “Серп и молот” – от теплового удара.

После седьмого класса Лена пошла в строительный техникум и выучилась на теплотехника. Работала в домоуправлении. Потом устроилась в Минобороны в службу тыла.

Она никогда не называла мачеху мамой, но всегда по имени – Валя. Валентина была ей задушевной подругой. После Лубянки она работала машинисткой в разных учреждениях, а ближе к пенсии, овдовев, – секретаршей в архитектурно-планировочном управлении. Там Валентина Алексеевна познакомила Лену с Виктором. Электронщик, он заходил согласовывать проект уличного экрана, которым занимался от ФИАНа.

О личном Валентина говорила пословицами – то ли народными, то ли выдуманными ею самой:

– Девичьи годочки вянут, как цветочки. Кавалеров много, муж один. Замуж не возьмут, считай, не жила.

Она всю жизнь писала в тетрадках: истории своей жизни, об увлечениях и ухажерах и стихи.

                        Когда-то я была красива,

                        Неотразим был мой портрет,

                        На шпильках туфельки носила,

                        В поклонниках отбоя нет.

Однажды на день рождения Лены она преподнесла ей длинную поэму, где была вся жизнь падчерицы – рождение, учеба в школе и техникуме, работа, встреча с Брянцевым, рождение Тани, переезд на Сорок третий километр, и даже козу она не забыла.

Состарившись, Валя заинтересовалась сектой, куда ее подбила ходить соседка латышка Августа. На собраниях распевали гимны, а потом угощались творогом и кашей.

И вот – Валентины нет. Нелепо не стало. Сгорела. Сгорели люди в троллейбусах…

Нервные волны ходили под белой шерстью козы. Она нетерпеливо била копытом.

– Сейчас уже! Закончу с тобой! Не борзей… – приговаривала Лена, доцеживая второй сосок.

Тонкая долгая струя цыкала в таз с молоком.

Это Валентина посоветовала Брянцевым дом на Сорок третьем, куда они перебрались из Москвы, с Щукинской. И на козу Валентина их навела. Ее старинные знакомые из Хотькова пожаловались: некуда пристроить маленькую козочку.

Виктор поутру в выходной отправился электричкой в Хотьково, где заплатил какие-то смешные деньги, и вышел с беленьким существом на руках. Он договорился: когда козочка вырастет и даст приплод, привезти сюда козленка. В электричке на них смотрели. Козочка тянула безрогую, с двумя шишечками, головенку к весеннему окну и нежно мекала. Виктор держал ее одновременно невесомо и цепко, как будто она из снега, и либо растает, либо развалится. Она принялась обнюхивать ему лицо, ткнулась в кадык и вдруг зажевала ворот его рубахи. Виктор принес козочку домой, и ее поселили в вольере, который он соорудил на веранде. В вольере постелили стеганое одеяло и кинули старую думку, разве что игрушек недоставало. Козочка, почуяв доброту, всё время только и делала, что звала пронзительно: “А-аа-ась, а-аа-ась!”

– Чего тебе, Ася? – Лена выходила на веранду и вела с козой пространный душевный разговор.

Особенно обрадовалась козочке Таня. На участке у Брянцевых росла небольшая рощица банановых деревьев, оставшихся от прежнего хозяина, дипломата, – тугие и вытянутые стебли с широкими листьями, напоминающими слоновьи уши. Быть может, эти бесплодные в северных краях заросли символизировали мечту советского человека об изобилии бананов. Таня приметила: вкуснее любой травки-муравки для Аси были банановые листья. Девочка мельчила их и совала козе в жадный роток.

Коза подрастала, надо было переселять ее в сарай, но Брянцевы всё тянули, в то время как Ася всё сильнее обвыкала на веранде, вблизи людского тепла. Теперь она легко преодолевала вольер и пользовалась любой возможностью навестить дом – следом за входящим или навстречу выходящему. Наконец она изловчилась входить самостоятельно. Поднявшись на дыбы, ударяла передними копытцами, щелкал замок, дверь продавливалась вперед и со скрипом ползла назад. Первым делом коза вбегала на кухню, воровато шарила по столу, могла схрумкать что-нибудь, затем неслась в гостиную, где прыгала в старое кресло под пыльной накидкой. Если дома был Виктор – козу гнали. Если Лена и Таня – коза могла торчать в кресле часами, смотрела телевизор, поводила ушами, слушала разговоры, изредка мекала. Лена ставила возле кресла таз, и, когда приспичит, коза, соскочив, туда мочилась. И заскакивала обратно в кресло.

Окрепнув, она набиралась наглости и ярости. Всё чаще при приближении гостя вставала в боевую стойку, нагнув голову и круто выпятив рога. Но заключила пакт с кошкой Чачей. Как-то коза нацелила рога на кошку, сидевшую на крыльце, и испытующе зыркнула – кошка бросила умываться и посмотрела внимательно. Протекла трудная минута смешения козьих и кошачьих глаз. С тех пор коза и кошка не обращали друг на друга никакого внимания.

Таня любила Асины молодые рога, гладила и чесала, они напоминали ей изящные древности: сосуды, оружие, музыкальные инструменты. Надо было угомонить животное – Таня без страха хваталась за рога, но коза, напружинившись, всё равно перла вперед или дико мотала головой, пока ее возбуждение не спадало.

Ни с кем так охотно коза не гуляла, как с Таней. Они бегали наперегонки, перекрикивались, Таня представляла козу своим знакомым и ею пугала. Если сказать тревожно: “Чужой!”, коза склоняла голову и выставляла рога.

Случалось, паслись рядом с домом на заброшенной стройке. Когда-то здесь была обычная лужайка, просвет между домами, но к концу Советского Союза на лужайке затеяли строить дом отдыха. Возвели фундамент, свезли бетонные плиты и гору кирпичей, и на этом стройку забросили. Несколько лет плиты и кирпичи валялись неприкаянно, постепенно растаскиваемые, и, по слухам, земля была уже продана начальнице с софринского свечного завода. Ася резво прыгала по развалинам так и не начавшейся стройки. Когда родители тревожились: “Она у тебя ноги не переломает?” – Таня отвечала им убежденно: “Это горная козочка!”

Временами козу отводили на поле возле дальнего леса. По слухам, это огромное поле тоже уже обрекли на продажу и застройку, но в такое как-то никому не верилось. Там Асе надлежало полдня пастись одной, привязанной к столбику. Однако тащить ее туда приходилось волоком. Она нарочно подгибала ноги и, казалось, пускала корни в землю. Обычно тащил ее Виктор. Привязанная, она падала на колени, билась об землю и плакала безутешно. Она плакала полдня и ничего не ела, даже когда жившая у поля старуха Мария Никитична подсовывала ей ворох сена. Как будто ребенок, ненавидящий детский сад и силой туда приведенный.

– В диспансер тебя надоть, вот что. Для психбольных животных, – говорила красноносая Мария Никитична, чьи две коровы безмятежно кормились на том же поле без присмотра и привязи.

Зато когда Таня забирала Асю, коза скакала домой во весь опор – обгоняя велосипед, на котором катила девочка.

Наконец козу переселили с веранды в сарай на огороде. Отделение от дома коза восприняла болезненно. Если она понимала, что дом пуст, в ужасе начинала вопить не переставая. Это был таинственный гортанный вопль оставленности. Соседи грозились ее убить. Со временем коза научилась рогом поднимать щеколду, покидала сарай, взбегала на крыльцо, ломилась в дом.

И вот – у нее началась течка. По скользким россыпям желтой листвы Лена повела Асю в рощу, где жил лесник Сева, имевший обширное хозяйство, включая породистого козла. Козел бегал в загоне, за железной сеткой, чудовищно разросшийся и густо-черный, распаляя себя, как боксер перед турниром. Звали его Сократ. Сева властно потянул Асю за рог и впихнул в загон.

– Он же ее порвет! – заволновалась Лена.

Сева подмигнул и приложил шершавый палец к воспаленным губам:

– Тс-с-с…

Сократ и Ася поладили беззлобно и даже плавно. Когда Лена уводила козу, та рванулась обратно и заголосила, как будто отведала чего-то необычайно вкусного.

У нее родился темный и большеглазый очаровашка-козленок. Отчего-то один. Назвали Гаврилой. Виктор отвез его в Хотьково, как договаривался.

Как-то Ася заболела. Съела большой кусок целлофанового парника, хотя Лена сначала на соседей подумала: отравили. Есть коза не могла – рвота, и стоять не могла – ложилась на живот. Ее перенесли в гостиную в кресло, подставили таз. Из Пушкино прибыл ветеринар Дмитрий Яковлевич с желтовато-седой бородой и прокуренными раскатами голоса. Сел на корточки, наклонился:

– Ну что, кормилица, хвораем? Водка есть? – спросил, не отрываясь от козы. – Неси!

Лена принесла бутылку “Зверя” – была такая водка.

– Огурцы солили? Неси огурец!

Встал с корточек, открутил железную пробку и влил себе в бороду – глоток за глотком – четверть бутылки. Громко захрустел огурцом, танцуя головой и смежив веки, как будто целуется.

– Это водой разбавь, доверху, – протянул бутылку с остатками водки. Облизнулся в бороде толстым языком. – Мужик есть?

– Есть.

– Зови!

– Вить! – закричала Лена наверх.

– Помогай, друг, – приказал ветеринар. – Держи ей пасть.

Виктор раздвинул козьи челюсти, и доктор влил между ними одним потоком водку с водой – всю бутылку.

– Сожми ей. Чтоб не выплюнула.

Коза вращала глазами, но была слишком слаба протестовать.

– Будьте здоровы, господа хорошие! – рокотал врач на прощание. – Ни о чем плохом не думайте. Завтра встанет кормилица! Вы ее только хорошенько прогуляйте, чтоб растряслась как следует.

Так и получилось: назавтра Ася снова ела и мекала. А послезавтра резвилась беззаботно.

Ася давала три литра в день – обильно. Правда, Брянцевы не очень-то жаловали козье молоко. Козу взяли ради здоровья, в первую очередь – дочери. Таню приучили: стакан утром, стакан перед сном. Лена могла подлить молока себе в кофе, а Виктор, едва унюхав козий дух, от отвращения корчился.

– Чем оно тебе так не угодило? Ты зачем ребенка пугаешь? – говорила Лена.

– Мочой пахнет. Не могу я! Может, и мочу пить полезно. Но не для меня это!

– Неправда! – подслушав их разговор, на кухню вбежала Таня. – Земляникой оно пахнет!

Молоко давали пить Рите и ее брату (тех принуждала мать) и всем желающим наливали.

– Не дом, а богадельня, – усмехался Виктор. – Приходи – по телефону звони, еще и молочка за так поднесут…

– Не торговать же нам, – как-то сказала ему Лена.

– Ну, – согласился он.

– А почему не торговать? – вмешалась Таня.

– Зачем срамиться? – ответил Виктор и этим ответом всех убедил.

Когда к Брянцевым приезжала Валентина, молоко она пила с удовольствием, могла выдуть подряд три чашки.

– Лен, а зачем ты ее слушаешься? – поразилась она, когда коза в очередной раз, покинув сарай, вбежала в открытый настежь дом и прыгнула в кресло. – Иди! А ну пошла! Ведьма чертова! – И заехала сложенной в трубу газетой козе по морде.

Коза спрыгнула на пол и без всяких промедлений саданула рогами старуху под колено.

Закричала Лена, Валентина забегала вокруг стола:

– Кыш, проклятая!

Коза настигала. Валентина обернулась и страстно плюнула. Коза остановилась, мотнула головой. Старуха зажурчала ртом, накапливая слюну, и плюнула еще. Коза покачнулась и выбежала из гостиной через прихожую в огород. Обидчиво процокали копытца.

– Вот! – торжествующе сообщила Валентина, растирая под коленом. – Я человек простой. В моем детстве их всегда так гоняли! Плюнь погуще – она в кусты. Они ж больно брезгливые, козы-то!

Асю с той поры Валентина опасалась. Но и коза платила ей тем же.

 

Глава 6

Валентину Алексеевну хоронили в закрытом гробу. С закрытым гробом долго не напрощаешься, поэтому в морг никого не звали – сразу на кладбище, где и отпели в церкви. День был ветрен и бесцветен. Священник в белом облачении, рослый, в грязных сапогах, отслужил литию над могилой. Сам возглашал, сам себе подпевал – без запинки, подгоняемый каким-то внутренним наступательным ритмом. Слова молитвы то резко выскакивали, то тонули в мурлыканье. Он позвякивал кадилом, и напевный голос проносился над всеми и сквозь всех, как дым ладана на ветерке – то густея, то рассеиваясь.

Лена тихо плакала, Виктор изредка кряхтел, Таня смотрела по сторонам, превращаясь во всё, что видит.

Валентинина дочь Света была влажная от слез, мягколицая, с завитыми светлыми волосами. Округлые руки торчали из черного платья и зябли, покрытые мелкими пупырышками. Ее муж Игорь – низкий лоб, покатые плечи – выглядел сурово, взявшим обет молчания. Плакали и шептались, словно бы слипшись, несколько подружек и соседок покойной.

Поодаль от всех торчала девица в белой куртке с накинутым на голову капюшоном (“Из секты”, – шепнул кто-то). Она читала брошюру в разноцветной обложке, близко поднеся к лицу и шевеля губами.

Таня была на похоронах второй раз в жизни. Закрытость гроба смягчала для нее смерть бабы Вали, как будто в гробу пусто.

Поехали на поминки в старинный дом в Чистый переулок. Валентина жила в отдельной двухкомнатной, но решили поминать где просторнее, по соседству, на большой коммунальной кухне. Перед поминками зашли в Валентинину квартиру: трюмо, шкаф, этажерка, фарфоровые статуэтки, настенный ковер – Виктору казалось, что всё должно было померкнуть, измениться, столько тепла и внимания старуха вкладывала в окружавшие ее вещи, но эти вещи-предатели выглядели как ни в чем не бывало.

На коммунальной кухне были сдвинуты три стола, на подоконнике стояли молодой красивый фотопортрет и рюмка под черным хлебом. Здесь были жильцы всех комнат, и даже женщина в халате и с мокрыми волосами слонялась из коридора на кухню и обратно, прижимая к себе спящего грудничка.

– А с кем малышню оставили? – спросила Лена.

– С подругой Светиной, – ответил Игорь.

У них были мальчик и девочка пяти и семи лет.

– Бабушку любят… – всхлипнула Света. – Как я им объясню теперь, куда бабушка делась?! – Слезы прокатились по ее щекам.

Приехал Валентинин друг детства – старик из Хотькова: сел рядом с Таней и ухватил ее пальцами выше локтя. Слегка, но цепко. Щипок означал страх и близость смерти – Таня почувствовала это, и ее точно сковало. Старик шевелил проволочными бровями, спрашивал у Брянцевых про козу, не слышал, спрашивал опять, сказал, что козленка Гаврилу разорвали собаки, “трудно везде поспеть, жена всё лежит, да и я уже не тот”, и продолжал держать в щепоти кусочек Тани, кажется, сам о том позабыв. Таня отдернулась, принимая миску с салатом, и пересела.

Наконец стали поминать.

Света встала первой.

– Мама всегда говорила: доживу до ста лет. И я думаю: она бы дожила до ста, если б не катастрофа. Сколько она опасностей видела! В войну на работе ночью сидит, на машинке стучит. За окном сирена воет. А она думает: нет, надо допечатать дело. Дело! Во времена были. Допечатала, бежит по улице к метро, а кругом всё гудит, гремит… Потом бомба рядом в дом попала, и камень в спину отлетел. С такой силой, что она лицом упала на мостовую. Говорила: ударил бы в висок – точно бы убил. И еще один случай. Она уж немолодой была, за пятьдесят. К нам в гости приехала, на мой день рождения, шла обратно через парк, ну, у нас, возле “Речного вокзала”. И там на нее в темноте какой-то маньяк напал. Повалил в снег, это весна ранняя, так мать, даром что добрая, его зубами – хвать…

– И куда она его?.. – задорно спросил Виктор, по дороге с кладбища успевший хлебнуть.

– Помолчи, – одернула его Лена, – не в цирке.

– А чего? – растерянно и нагло отозвался он. – Не, а чего? Я ж про что? Молодцом была.

– За нос его, гада, тяпнула, – разъяснила Света.

– У Валентины зубы были хорошие, – поддержала одна из подруг. – Не то что мои гнилушки…

– Ну и ладно, давайте помянем, – сказал Игорь.

– Погоди, – одернула Света, – к чему всё это говорю… А к тому, что не знаем мы своего часа. Такую мама жизнь протянула, и всё для чего… для чего?.. – Голос ее поплыл. – Чтоб сгореть, да? – Она со свистом втянула воздух.

– Чтоб нас вырастить! – подхватила Лена. – И людям радость дарить!

– Как я обо всем узнала… – Света выпила рюмку, но по-прежнему стояла над столом. – Поздно было, ближе к ночи Августа звонит. – Она показала на старуху с массивной челюстью и седыми буклями. – Ты звонила?

Та сдержанно кивнула.

– Вот… – Света перевела дух. – Августа звонит. Не приехала, говорит, мать твоя на наше богомолье. Ждали, но не приехала. И дома нет ее. И вот я, как была, в ночной рубахе, стала в милицию звонить, из милиции в скорую, из скорой в морг. Игорь, – она похлопала мужа по шее, – выходит в трусах, извиняюсь, и спать зовет. А я ему: “Одевайся, в морг поедем!” Ох, и ноченька это была! – Голос Светы дрогнул. – Когда опознание проводили, я до последнего поверить не могла. Не мама, нет и всё. Паспорт ее, пускай обгорел, а саму не узнаю! Часы показывают, плащ, цепочку с рыбкой. Вижу как в тумане и думаю: чужие это вещи. А Игорь говорит: “Да, узнаем” – и скорей меня на выход повел. И говорит: “Цепочки такие они все там носят, у них, там… в секте”.

Света села и сразу вся как-то расползлась.

– Сектой нас называют те, кому Бог не открылся, – возразила старуха с достоинством, – Мы – церковь, – и, переждав мгновение, добавила: – Белое Братство.

– Была от вас одна на кладбище, – сказала Лена. – Книжечку всё читала.

– Сестра Ольга, – старуха напряженно и прямо держала голову, как воин, приготовившийся к обороне.

– А я помню, как мы втроем отдыхали! – подала Лена жизнеутверждающий голос. – Помнишь, Свет? Рядом с пляжем – железная дорога. Лежим, загораем и вдруг слышим: гудки поезда и крики дикие. Это грузины нашу Валю увидели. Кричат ей, машут и пальцами показывают… А она молодая еще, стройная, белая, волосы золотые. Лучше нас, скажи, Свет!

– А почему вы… это… Белое Братство? – повернулся Виктор к Августе. – Откуда такое название?

Та в ответ повернулась к нему:

– Это цвет чистоты.

– Я… Я… – Света опять встала, школьной тетрадкой обмахивая краснеющее лицо. – Ее стихи нашла… Последние. Она всем нам обычно стихи дарила. По праздникам. А здесь как будто мы ей пишем. Сама себе писала от нас!

– А от меня? – спросил Виктор.

– А ты обойдешься! – Света заулыбалась сквозь слезы и замахнулась на него тетрадкой. – Она тут пишет, что мы ее любим, всегда в гости ждем. Она… Она и от внучков написала…

– Тетя Свет, а мое прочтите, – вырвалось у Тани.

– Твое? Сейчас… – Света перевернула несколько страниц. – Ага. Вот! “Бабушке от Тани”.

                        Бабушка Валечка, как я скучаю,

                        Опять приезжай к нам на Сорок третий,

                        Там угощу я вареньем и чаем,

                        Перед этим на станции встретив.

                        Помню, как ты меня в детстве хвалила,

                        Когда ты раньше гостила в тот раз,

                        И я вареньем тебя угостила,

                        Которое мама сварила для нас!

– Помнишь? – сказала Лена дочери. – Тебе лет пять было, мы недавно переехали. Бабушка чай пила в гостиной, а ты вдруг с кухни несешь банку варенья. Из терновника я делала. Протягиваешь ей: “На!” Забыла?

– Забыла она, естественно, – ответил за дочку Виктор и, перегнувшись через стол, спросил: – Ну, так чего ваши докладывают: скоро конец света?

– Осенью, – глаза у Августы засветились поощрительным интересом. – Осенью кончится эра Рыб. Старый мир погибнет в языках огня. – Она немного коверкала каждое слово и одновременно произносила с дикторской самовлюбленной четкостью.

– Осенью? – уважительно переспросил Виктор.

– Осень, лет через восемь, – Игорь ухмыльнулся. – А ведь получается, это секта бабушку сгубила. Сидела бы дома – мы здесь бы сейчас не сидели.

– Она ж ни во что такое не верила, мамулечка моя! – заголосила Света. – Она за вами туда пошла. За вами, да, Августа Густавовна. Вдвоем, мол, веселей. У вас же там поют! Любопытная ко всему новому была!

– Она верила, – гордо сказала Августа.

– Да ну, конечно! Верила она! – возмутились старухи.

– Может, вы верили, – затараторила Лена. – Главный активист квартиры двадцать восемь. Старшая по подъезду. Строгая вы были. Заставляли на “вы” называть вас. Большого о себе мнения! Как Ленин, висит еще? Портрет над кроватью… Или кто другой теперь?

– Другая, – протянула одна из старух.

– Да, точно! – оживился Виктор. – Как вашу главную звать? Всё забываю…

– Мария Дэви Христос Юсмалос, – отчеканила Августа, вероятно, решив пропустить остальное мимо ушей.

– Весь район обклеила! – заквохтала старуха в зеленой косынке, делавшей ее похожей на лягушку. – И Валю принуждала. Клеить листовки ихние. Валя не ходила, отнекивалась. А я сказала: “Идтить еще, ноги топтать!”

– Это не листовки, а христовочки, – быстро сказала Августа.

– Да что район… Город залепили! – вдруг взвился Игорь. – Деваться некуда – повсюду баба в чалме! Недавно иду возле Министерства обороны, а там на ворота она присобачена. Рядом с красной звездой. Баба в чалме, и руку держит, как поп. Солдат у ворот караулит. Я ему показываю на нее, ну, на листовку и на бабу эту: “Сорви ты на хрен!” Он в ответ: “А мне какое дело?” А у самого глаза сектантские.

– Зачем человека заели? – сказал Виктор. – Вот я вам, Августа, завидую, если честно. Всем надо во что-нибудь верить. Без веры как?

– Надо было! – парировал Игорь, нажимая на второе слово. – Надо было верить. Маразм! – выплюнул он. – Не могут без собраний! Найдут, чей портрет нести, о ком песни петь… Страна!..

– А ты что, не страна? – спросил Виктор тихо.

– Игорек у нас умница, – заговорила Света, словно бы находя утешение. – В Японию ездил, машины взял. Время такое: только богатеть…

– Ты нас, мать, не рекламируй! – Игорь притворно сморщился поверх довольной улыбки. – Я просто не зеваю. Денег-то везде навалом! Там купи, тут продай. Сплошной бартер! Чего проще? Вот мужик, деньги у него под боком – нет, он будет синячить. Завод закрылся – синячат, на жизнь жалуются. Да переедь ты в другой город, сними хату, вкалывай. Хоть за баранку сядь и бомби – тоже хлеб. Нет, ноют, а на бухло всегда найдут. Я понимаю: старым трудно, но у нас-то возможностей полно. Сколько пацанов на мерсах гоняют, а вчера гоняли мяч во дворе. Главное, чтоб своя голова на плечах. А совки всему верят. Стадом идут… В разные, – он погрозил Августе, – секты.

– Кто не примет нас или зло нам причинит… – у той внутренним смешком затряслись губы и щеки.

– Что?

– То…

– Раз начала, договаривай… Напугала ежа голой жопой. Ну? Ну чего ты, а?

Он смотрел дерзко и зорко, словно готовясь к прыжку. У Августы плескались молочно-карие глаза, сразу насмешливые и встревоженные.

– Думаешь, если старая, тебе всё можно? В гляделки играем? Зырь, зырь, сектантка херова!

– Игорь! – вскрикнула Света.

– Прости его, космос. – Августа, спрятав взгляд и бормоча, встала из-за стола. – Прости его… космос… – Она шла медленно, ни на кого не глядя. Скрылась в коридоре.

– Вы чего творите? – Виктор налил новую рюмку.

– Так ей и надо! – зашумели старухи.

– Хулиганка, – сказал старик из Хотькова.

– Нехорошо получилось, – сказала Лена. – Всё же она нашей Вале подругой была. Надо Валю поминать, а мы о чем!

– Да и жить с ней рядом, – сказала Света. – Мы, наверно, с Речного сюда переедем, а там сдадим. – Она выдержала паузу. – Ой, и правда нехорошо. Зачем, Игорь, так грубишь?

– А чего она стращает?

– У нас с квартирой плохая история, – раздался шелестящий голос женщины с младенцем на руках, всё это время стоявшей у плиты. – Приходили уже. Говорят: расселять будут.

– Кто приходил-то? – спросил Игорь резко.

– К Новому году выселим, говорят. – Женщина прошла за стол и, ловко прижимая спящего, заняла место Августы. – Весной дело было. Я еще с животом. Утром в дверь звонок. Открываю скорей, врача ждала. Двое. “Расселять вас будем!” Я чуть рожать не начала. “Куда расселять? И с какой стати?” – “Есть решение. Коммуналки все расселяют. Нашей фирме вас поручили”. Смотрю: нерусские оба, спрашиваю: “Вы откуда?” Один: “Я армянин”, другой: “А я азербайджанец” – и зубы скалят. Тут другие наши к дверям подошли. Эти двое на площадке топчутся, как будто неуютно им. Один говорит: “Всё понятно?” Другой повторил: “Готовьтесь. До Нового года всех расселим”. И вниз побежали, как мальчишки. Стоим у открытых дверей и не знаем: что это было? Май прошел, в мае я рожала, вот июнь, пока ни слуху ни духу. Я потом вспомнила: это ж первое апреля было! Может, розыгрыш?

– Бред какой-то, – сказал Виктор. – Армянин с азербайджанцем.

– Ради денег всё бывает, – сказал Игорь наставительно.

– Никакой жизни не стало, – вздохнул старик из Хотькова.

– Может, и заживем! – сказал Игорь. – Если волю дадут. Много болтунов и бездельников. Отсюда всякая нечисть и берется. Депутаты вон тоже аферисты те еще, паскудники. Пятый микрофон, третий, сто восьмой, а толку от их болтовни… Даже закон о земле не принимают.

– Они вопросы задают. – Виктор махнул рюмку. – Они за народ спрашивают.

– Ты закусывай! – сказала Лена беспокойно.

– За народ только и знают что трещат, – Игорь раздраженно захрустел квашеной капустой. – А надо вперед идти. Чтоб по-человечески жилось. Да? – Дожевал, громко проглотил. – Да или нет?

– Да, да, нет, да, – передразнил Виктор.

– Ты что? – Игорь неприветливо поднял бровь.

– Так ведь голосовал?

– Да мы разве помним? – вмешалась Света. – Вроде мы и не ходили… Мы ж в этот день…

– Ходили, – перебил муж. – Голосовали. Да, да, нет, да. За Ельцина. За новую Россию. Без красной сволочи. Я сам свой ствол достану, если что.

– А я тебе раньше топором башку срублю, – сказал Виктор внушительно, налил и выпил.

Все притихли.

Ребенок на руках женщины тревожно заскулил.

– Во! – Старик из Хотькова показал Тане большой палец. – Лихой у тебя папаня!

– Не слушайте его! – зачастила Лена. – Свихнулся он! Всё время съезды смотрит!

– Помяните мое слово! – Виктор налил еще и обвел всех загоревшимся взглядом, точно произносит тост за победу. – Желаю вам… Всем вам желаю, на шкуре своей… Всем вам… Тошно с вами! Один человек живой, и ту прогнали! Старуху! А все сидят, мол, так и надо… – Еще выпил.

– Ты чего хамишь? – спросил Игорь сипло.

– Прекратите вы! – испуганно вскрикнула Света. – Мы зачем собрались? Мы мамулечку мою поминаем… И так тяжело, а вы…

Младенец зарыдал. Державшая его женщина встала и закачала свертком из стороны в сторону, издавая шипящие звуки.

Виктор волком смотрел на Игоря. Вскочил:

– Пора!

Он вытаращился на дочку, перевел бешеные глаза на жену. Развернулся, пошел по коридору.

– Бескультурье, – проскрипел старик из Хотькова.

– Опасно… Вдруг чего… – Лена глотала звуки. – Нажрался, скотина! Я ему завтра устрою!

Было слышно: Виктор, чертыхаясь, возился с замком.

Лена поцеловала Свету, потрепала по стриженой макушке Игоря.

– Простите! Стой ты!

Побежала.

– До свидания! – звонко сказала Таня и тенью метнулась за матерью.

Виктор недолго был во власти алкоголя, а всего верней – просто выделывался.

От выпитого он не столько даже раскраснелся, сколько порыжел, весь превратившись в одну яркую веснушку. Он пританцовывал, раскачиваясь и подлетая тучным телом, пристукивал башмаками и тоненько блаженно повизгивал, как младенец на материнских руках. В узком и длинном небе над переулком давились облака.

Лена твердила ему главное, что ее мучило и жгло:

– Витя, ты дальше не пей! Ты дальше только не пей, ладно? Витя! Пойдем вон в тот дворик! Посидим! Таня водички купит. И поедем потихоньку…

Переулок был практически пустынен, и это окрыляло Виктора счастливым чувством беспредела.

Напротив старинного дома, который только что покинули Брянцевы, стоял особняк. На внушительной деревянной двери под козырьком тусклым золотом переливалась табличка с черными крупными буквами “Московская Патриархия”. Поодаль меж двумя окнами, укрытыми белоснежными занавесками, на выпуклом квадрате стены была наклеена листовка, желто-лимонная, вероятно, от солнца, длительного висения и клея. Сверху в половину листовки была черно-белая фотография: молодое, стыдливо-блудное лицо, туника вроде простыни и головной убор вроде полотенца, как некоторые женщины накручивают на волосы, выйдя из ванной. В левой руке богиня держала жезл, а правой благословляла.

Виктор коснулся ладонью губ, чмокнул, сделал размашистое движение рукой и всей пятерней хлопнул по листовке:

– Мадам, пойдемте танцевать!

– Тебя милиция заберет! – Лена воровато оглядела переулок.

– Ты чего нос воротишь? Не ревнуй меня к ней! Это же кар-тин-ка. Ее ж твоя мачеха и клеила. Нет Валентины, а бумажка висит!

Дверь особняка открылась, на порог выкатился плотный мужичок в костюме и закурил, буровя их пытливым взглядом.

– Пап, пойдем! – жалобно позвала Таня.

– Дочери бы постыдился! – сказала Лена.

Виктор запрокинул голову к облакам, как будто высылая в небо невидимые стрелы безумия. Вернув голову, сказал с безоружной зевотой:

– Да чо вы прилипли, как репей. Идем!

Он пошел быстро и увлеченно, точно бы к какой-то цели. Лене и Тане ничего не оставалось, как следовать за ним в дурманном запахе водки.

– Папа, не беги так! – говорила Таня, заглядывая отцу в его решительное, неожиданно монументально затвердевшее лицо.

– Пускай проветрится! – возражала Лена. – Чего теперь Кузяевы скажут? Я им хвасталась: “Молодцом Витечка, пить умеет, а уж если пьет, то не пьянеет”. Вот тебе и Витечка! – Она начинала пилить мужа, улавливая, как он теряет хмель. – И время нашел: маму мою вторую хороним… А он… Всех нас разом загнать в гроб решил…

Виктор, не отвечая, свернул на Пречистенку и пошел в сторону метро “Кропоткинская”.

– Мы домой поедем, да, пап? – спросила Таня.

– Попробуй мне бутылку взять! – сказала Лена. – Сама в милицию сдам.

Перешли по зебре, остановились у метро.

– Если что не нравится – не смею задерживать! – щедрым волнообразным жестом Виктор указал влево. – До вокзала по прямой! Дорогу знаете!

– Пап, я с тобой! – сказала Таня. – А ты долго еще хочешь гулять, а, пап?

– Танечка, а ты Красную площадь видела? – спросил он с чувством.

– Маленькой.

– И я давно… Ну что вы как неродные? Когда еще всей семьей по Москве пройдемся! И не скандалил я ни с кем. У них свое мнение – у меня свое. Ну тошно мне с их мнением рядом сидеть!

– А со мной тоже тошно? – спросила Лена требовательно.

– Мне тебя одной с твоим мнением хватает. Одна – ладно. А больше – уже тошнит! – Виктор подался к жене, ласково и сурово ухмыляясь, и протянул руки, обнимая воздух вокруг нее.

– Пап, я мороженого возьму? – спросила Таня.

Через минуту пошли дальше. Таня лизала из оранжевой обертки химически-свекольный лед и думала: “Как это, был человек и нет? Куда люди деваются? Неужели все умрут?” – и уже знакомый холодок щекотал ее сердце. Лена, замолчавшая, с чем-то внутренне согласившаяся, шла нахальной походкой курортницы, выдвигая вперед плечи. Виктор продолжал идти целеустремленно, но более спокойно, всё еще похожий на большую, но уже побледневшую веснушку.

– Это Пушкинский музей, помнишь, Таня? – кивнула Лена. – А справа бассейн был. Здесь снова храм обещают построить. Его коммунисты взорвали.

– А построят?

– Мамаша ждет, – добродушно заметил Виктор. – Обещать они могут что угодно!

Миновав библиотеку Ленина и старое здание университета, оказались у гостиницы “Националь”. Подземным переходом Виктор вывел семью на Манежную площадь.

Дул ветер, сильный и упругий, точно с моря. Краснел мрачноватым куличом Ленинский музей. Возле музея кучковался народ и слышалось возбужденное гудение голосов. То и дело, отлепляясь от одной группы, кто-нибудь перемещался в другую.

– Ах, вот куда ты нас вел! – протянула Лена.

– Пап, это не Красная площадь, – сказала Таня.

– Щас, щас, щас… Щас на площадь пройдем… – отвечал Виктор сомнамбулически. – Щас…

В два скачка он преодолел расстояние до народа и слился с его гудением.

Первый людской круг был средних размеров – голов сорок.

Здесь громко рапортовал невысокий мужчина в желтой рубахе и серой безрукавке, с седыми волосами, рассыпанными по плечам, и седой бородой совком. Он, как регент, в такт голосу рассекал воздух ребром ладони.

– На Пасху трех монахов в Оптиной пустыни зарезали. Они в колокол звонили, их сатанист резал, а они звонили. Прямо на колокольне резал. На ноже у него были три шестерки. Один монах кровью истекал и всё равно звонил.

– Зарезал, и чего теперь? У нас в Братеево каждый день людей режут, – недовольно сказал кто-то.

– Идею дай! – потребовал другой.

– Боже, очисти нас, грешных! – выдохнула женщина в прозрачном платке и с бумажной иконкой.

– А идея моя простая, братцы и сестренки! Нынче время бесов! В Дивееве матушка Магдалина, ей девяносто четыре, впала в летаргический сон тогда же, на Пасху. Недавно очнулась, всего два слова сказала: “Сентябрь, октябрь” – и дальше заснула. Время бесов… Вот ты, жрец, кому поклоняешься? Не бесу разве?

Вопрос был обращен к крепышу, тоже невысокому. Тот был бритый наголо, в белой рубахе навыпуск, расшитой васильками и маками, но при этом в трениках и кедах. Подбородок его, крепенький и напряженный, как отдельный мускул, украшали несколько жестких и длинных черных волосков.

Крепыш заговорил туго и веско:

– Настоящие русские чтут веру предков. Солнце встало – вот мой бог. Ветер сегодня – тоже бог. В лесу, на реке, в поле – везде духи родные. И я никому не раб. А вы только и знаете, что каетесь без конца. В монастырь всех закрыть хотите. Осенью, двадцать первого сентября, приглашаю на день Сварога. Праздник перелома. Светлые боги ослабнут. Солнечного Даждьбога встретит Марена. Она – богиня смерти. День тяжелый и жестокий. Но язычество не для робких людей. Вся природа – это школа мужества!

– Не пойдем на совет нечестивых! – бородач в безрукавке широко перекрестил язычника. – Мы рабы Божии, но не человеков. Кто на Руси первыми на битву выезжали? Монахи!

– Батюшка, – не удержавшись, спросила его Лена, одновременно смущенно и напористо, – а правда, что яблоки и сливы нельзя сейчас есть?

– Я не батюшка. А ты потерпи, – он повернулся к ней, ласково оглядывая. – До Преображения.

– День плодов, – язычник лязгнул зубами. – Все ваши праздники – наши! Был день Перуна – стал Ильин.

– Да чего ж вам делить тогда? – выкрикнул Виктор.

– Папа, идем! – Таня тянула его прочь.

Ветер внезапным порывом пришел ей на подмогу.

Брянцевы оказались среди другой толпы – самой большой, голов семьдесят. Здесь говорили яростно и ненасытно. Тон задавали бабульки в пестрых нарядах, преобладал красный цвет. Они держались все вместе, точно как сегодняшние старухи на поминках, но в отличие от тех, каких-то серо-волглых, были бойцовыми и яркими.

Грудастая юная девица в зеленой футболке с красной звездой, очевидно, их опора, покачивала двумя темными косицами и излагала звонко:

– А третьего выйдем всем миром! “Трудовая Россия” зовет на народное вече! Заранее решили, за четыре месяца, чтобы каждый мог добраться. Захотим – миллион соберем.

– Третьего? Чего третьего? – пронеслось по толпе.

И обратной волной:

– Чего-чего? Октября! Октября третьего!

– Мы девятого мая сто тысяч вывели. Нам от страха Красную площадь открыли. А осенью, третьего, миллион соберем и власть себе заберем. Из капли наше море зародилось! Эту каплю Анпиловым зовут. Он сам ходил с рюкзаком, газету свою раздавал, и потек за ним народ. Сколько нас молотили! В прошлом году мы к Останкину ходили, просили эфира. Палатки поставили. И дальше всё, как в песне: двадцать второго июня ровно в четыре часа… Помните? Помните, что было?

– Таисия Степановна после этого померла, – зазвучало из толпы, – Сорокина!

Заголосили бабули, похожие одновременно на цыганок и матрешек:

– Костей наломали, что хворосту!

– Схватят, раскачают, и о бордюр…

– Всю площадь у Останкина кровь залила, – девица качнула бедрами.

– Даешь Останкино! – выкрикнул Виктор не своим голосом и похолодел, как будто слова вырвались помимо его воли.

– Ты чего, пап? – зашипела ему в ухо Таня.

– Правильно, гражданин. Приходите третьего! Мы в этом году бой дадим. – Звезда на майке у девицы блестела липко и заманчиво, как разрезанная помидорина.

– Жди, пойдет он, – недовольно забормотала Лена. – Пускай в палатке тогда и живет.

– А перед девятым мая украли нашего Анпилова, – продолжала девица. – Рот заклеили, пальцы сломали, двое суток держали за городом. Без него демонстрация шла. Был бы с нами Анпилов – пошли бы на Кремль! Ничего, готовьтесь к осени. А мы и сейчас уже многого добились.

– Чего-о? – вызывающе спросила Лена.

– Чего? А мы, например, тетя, Мавзолей отстояли.

В толпе кто-то засвистел.

– Всё не так! Ленин ваш империю разрушил, – вступил в разговор тонкокостный юноша в черной рубашке. Лоб ему закрывала пшеничная челка. – Ленин народ швырнул в котел революции и сварил, как кусок мяса! Кто царя расстрелял?

– В царе, молодой человек, не было ни капли русской крови, – раздельно произнесла девица.

– У вас… – юноша быстро покосился на нее. – У вас звезда пятиконечная. И над Кремлем звезды. Под этим знаком русских косили!

– А у вас-то знак какой? – возмутилась одна из бабулек. – Как у фашистов! Тьфу!

– Это звезда Богородицы!

– А Богородица русская была? – дал петуха какой-то дедок.

– Сегодня в Кремле – новые большевики, – говорил юноша упрямо. – Их внуки родные. Взять Гайдара…

– Гайдар деда предал! За варенье и за печенье, – ответила девица. – Он – Мальчиш-Плохиш.

Бабули поддержали ее радостным смехом и захлопали в ладоши.

– Вам Россия нужна как донор, – выводил юноша. – У вас гимн “Интернационал”! Ваш Анпилов журналистом в Африке работал. Дикарей кормили за счет русского народа.

– Не в Африке, а на Кубе. А твой Баркашов кто? – спросила девица. – Слесарь!

– Пролетарий, ага, – юноша тряхнул челкой. – Мы людей на классы не делим. Главное, чтоб единство было. В Калининском районе на Кубани черные девчонку изнасиловали, менты под ними, бездействуют. Наш соратник Сергей Слепцов собрал сход, всех черных из станицы прогнали.

В толпе захлопали.

– Осенью у нас сборы. Приедет тысяча здоровых мужиков. Сюда, в Москву. Пройдем маршем и победим. России – русский порядок! Есть вопросы? – Юнец мотнул головой, и личико его, забагровевшее, пролетело, как ягода рябины, выплюнутая из трубочки. – Слава России!

Сильно рванул ветер.

Люди перед музеем замерли и стихли. Все словно бы пригнулись.

– Ну, Лен, ты за кого? – умиленно обернулся Виктор.

Жена смотрела на него округлившимися от злости глазами:

– Хватит идиотничать!

Таня согласно хихикнула.

– Обывательницы… Ну, еще минуточка. Последний раз! Последний-препоследний… – Взяв за руки жену и дочку, он перетягивал их к соседней толпе, самой малой, голов двадцать.

Оттуда звучало:

– Я за конституцию Румянцева.

– Пошел он, Румянцев твой! Я свою подпись уже поставил. Еще спрашиваешь! Я за конституцию Слободкина!

– Вы не кадет?

– Нет, а вы?

– Я христианский демократ. А вы?

– А мы анархо-синдикалисты!

– За Эдичку?

– Зачем? За Исаева Андрюху!

– Вот вы не верите, что они могли прозреть, – говорил бледный крючконосый мужчина в коричневой фетровой шляпе и очках. – Но и я прозрел! – Он покрутил шляпу вокруг головы. – Я в девяносто первом Белый дом защищал.

– Дурак! – сказал кто-то.

– Может, и дурак. Но ведь не одного Ельцина я там стерег. И Руцкого, и Хасбулатова, и депутатов… А они… И они прозрели!

– Как же, прозрели… – Смуглый поджарый мужчина обнажил парочку золотых коронок. – Все они сговорятся! Помяни мое слово! Не верь ты этим гадинам! Импичмент весной провалили. Осенью опять побратаются: одна шайка. Подстилки они все, твои депутаты.

Бледный хлопнул себя по шляпе, примял ее:

– Погодите! Слышали, что Ельцин заявил: пока артподготовка, а осенью – бабахнет…

– А как со Слободкиным… Слободкина как… – заговорили кругом.

– А что случилось со Слободкиным? – спросил Виктор.

– Не знаешь, чудак? Пропустил? – удивился смуглый. – Учи матчасть! Слободкин с Ельциным поспорил. На совещании. В Кремле. Ельцин махнул, охрана подскочила, и вынесли Слободкина, как мешок картошки. И бросили у дверей. Он даже туфель потерял.

– Милые мои, если я верно понял, вас ужасно обидел чем-то Борис Николаич, – заговорил розовый круглый мужчина, у которого на макушке вился одинокий пенный клок. – Извините, милые мои, а вы полагаете, что власть бывает идеальной? А Хасбулатов не хам? Руцкой не солдафон?

– Правильно! – кивнула Лена. – Хорошо говорите!

– Заткнись! Гони его! – зашумели вокруг. – Провокатор!

В небе громыхнуло.

– Отстаньте от него! – вплелась в общий шум Лена.

– Давай смелее, грудью его закрой! Всё у вас получится! – посоветовал Виктор и добавил: – Лучше молчи. Накостыляют.

– И ты что ж, не защитишь жену свою? – спросила Лена громко.

– Хоть здесь не начинайте! – взмолилась Таня.

– Я хочу у вас узнать… – розовый обращался к бледному в шляпе. – Да, да, у вас! Вы, похоже, человек интеллигентный. Прозрели, говорите? Или снова глаза разуете? Поглядите вокруг! Вокруг, да, вокруг нас с вами… Кто это? Подсказать? Мне не трудно и не боязно, пожалуйста…

– Улица всегда такая, – бледный нервно и поощрительно гладил себя по шляпе. – Парламент и улица – это вещи разные. Обычный человек по доброй воле флагом махать не захочет. Думаете, ваши сборища лучше? Как-то шел я мимо, поспорил, меня окружили… Потом всю одежду в химчистку снес… Погодите, вот поломает ваш Ельцин депутатов, и ни вы, ни мы уже не станем нужны. Глядишь, лет через двадцать вместе начнем митинговать.

Упали первые капли дождя.

Розовый прыснул в округлый кулак, украшенный еще одним пенным клоком:

– Да вы, милый мой, фантазер!

– Он фантазер, а ты козел! – зашумели вокруг с новой силой. – Крути педали!

Забарабанил дождь. Розовый выскользнул из толпы, как мыло.

Народ не расходился, в пару, в брызгах, булькая, фыркая и еще отчаяннее гомоня.

Брянцевы вышли на Красную площадь.

Под дождем она становилась похожа на огромный черный зрачок.

…Ночью Тане приснилась баба Валя:

– Смотри! – и включила телевизор.

Толпились люди, они шумели, чего-то требовали, напирая на серого каменного истукана вроде того, что на острове Пасхи. Полукругом его огораживало стальное кольцо – щиты, сдвинутые и блестящие.

Люди выражали мольбу и возмущение, слов Таня не слышала, но поняла, что это простые и бедные.

Вдруг, как по команде, загремели выстрелы.

Люди начали падать.

Это было так невероятно, что она зарыдала и тут же проснулась.

 

Глава 7

Они познакомились в то время, когда Виктор до зачарованности увлекся одним проектом.

Его заприметила Валентина Алексеевна на работе, где сидела секретаршей в приемной.

Статный, высокий, светлоглазый парняга, шапка светло-рыжих волос, широкое свежее лицо. Он вошел в кабинет ее начальника, бледный и быстрый, держа в вытянутой руке толстую бумажную трубу скатанного чертежа. Вышел медленный, с гримасой неловкого удовольствия, труба подмышкой.

– Послушай-ка, милый!

Он увидел голубые, по-детски безмятежные и доверчивые глаза на немолодом плакатно-советском лице с правильными классическими чертами. От нее как будто шла волна одобрения.

– Как тебя?

– Виктор.

– Хорошее имя. А я Валентина Алексеевна. Подойди, что скажу…

Приблизился. Серый костюм, черный галстук в белый горошек, сквозь белую рубаху нежно пахнуло потом.

– Ты откуда у нас такой? Архитектор или художник? Не похож.

– Я экран проектирую. Экран. Ну, как телевизор. Будет висеть на роддоме.

– Рожает у тебя кто? – спросила Валентина участливо.

– Да при чем здесь это?

– Женат?

Помотал головой:

– Говорю вам, экран строю. Внешний вид утверждать пришел. На стену роддома повесят. На улице, понимаете? И будет всегда показывать.

– Что показывать? – подозрительно спросила она.

– Чего захотят – то и будет.

– Дай чайку налью. А конфету хочешь? Знаешь, какие у меня вкусные. Специально берегу. Для дорогих гостей. Не конфеты, а сказка. Умный человек, значит? Я и вижу, что серьезный. А то ходят художники патлатые, ни здрасьте, ни до свидания. А неизвестно, какие они художники. У тебя-то вот есть что предъявить. – Она заборматывала его, оплетала мелодичным доброжелательным голосом, и он улыбнулся, почувствовав себя уютно. – А у меня для тебя не только конфета. Еще и невеста есть. Всех отвергает, разборчивая… Темненькая она. Она тебе понравится – она всем нравится.

– Познакомьте! – бодро сказал Виктор из вежливости, подумав: “Хорошего никогда не предлагают. Что-то здесь не то”. Он уже давно пришел к сокровенной формуле: “Свою любовь я и сам отыщу”.

Глянул на часы:

– Ладно, всего вам доброго.

Стремительно вышел.

– Сразу видно, что не москвич, – вечером докладывала Валентина по телефону – Как хочешь, Лен, но вот такие пироги.

– И не надо меня ни с кем знакомить, Валя! Я сто раз говорила: не унижай меня. Ты зачем сводничаешь?

– И кто ж о тебе позаботится, если не я?

– Судьба.

Мачеха рассыпала обидный смешок:

– Судьба-а-а… Судьбу еще заслужить надо. Ну, сама решай.

– Да я и решила всё давно. Не надо меня позорить! Хорошо, допустим, сведешь ты нас. И что я ему скажу? Приветик, пойдемте в загс… Ничего себе, весело: незнакомому парню навязалась. Нет уж… У меня и так всё устроится.

Между тем Валентина не отступалась:

– Мой глаз наметан: вы прям парочка, он – рыжий, ты – черненькая. Парень – первый сорт! Хоть посмотрите друг на друга. А то так никто тебя и не увидит! Не на улице же знакомиться! А он – ученый. И богатырь. Всё в нем. Смотри, Ленусик, так и будешь ворон считать. Или с гусем каким загуляешь – у которого ветер в голове. Поиграет и бросит.

– Да ты за кого меня принимаешь, Валь… Я что, гулящая? Какой еще гусь? Нужен мне гусь!..

– А Костька твой разве не гусь был?

– Мы же договаривались! Не надо о нем! И не было у нас ничего…

– А этот, не поверишь, лицом вылитый Ломоносов, – продолжала Валентина протяжно, словно любуясь. – Голова у него золотая. Вся чертежами забита, планами… Особо и досаждать тебе не будет. Не то что некоторые. Видно, нормальный человек, с пониманием. Небось, сибиряк. А это значит, хозяин. С таким не пропадешь. Сибиряки, они народ основательный, надежные ребята. Такой в Москве всегда закрепится. Я давно живу – сразу людей вижу. По этому парню два дела видно. Первое – сибиряк, а второе – поспел. Поспел, понимаешь ты меня?

– Куда поспел?

– Жениться готов. Такого быстро подхватят. А ты дуреха…

– Почему это я дуреха?

– Ты-то? Ой, не переживай. Нет у меня времени с тобой болтать, пирог подгорает.

– Погоди! Как его звать?

– Витей. Я и фамилию посмотрела в списке посетителей. Брянцев. Виктор Брянцев. Красиво, правда?

И вдруг – при этом сочетании звуков – что-то сжалось у Лены в солнечном сплетении. И разжалось.

– Ты говоришь, когда он придет?

– А я знаю? Будь на стреме!

Лена в ответ засмеялась.

Виктор появился через три дня, держа наперевес две бумажные трубы. Радушно поздоровался с Валентиной Алексеевной и исчез в кабинете начальника. Она тотчас набрала Лену.

Дел у Лены было тоскливейше мало – день убивался под шелест бумаг и гудение радио, – потому она смогла запросто отлучиться. Нырнула в метро и через двадцать минут вынырнула возле мачехиной работы.

Тем временем Виктор вышел в предбанник.

– Отвоевал?

– Через неделю приступаем, – расплылся в улыбке, руки спрятаны за спину, в каждой – бумажная труба.

– Куда-а? – Валентина оставила стол, заскочила вперед и закрыла собой дверь в коридор. – А чай, конфеты?

– А невеста? Вы ж мне невесту обещали, – весело пробасил, глядя исподлобья.

– Памятливый какой… Невеста будет!

И тут же, как в деревенской простодушной постановке, где на старых досках узкой сцены задорно аукаются репликами, из коридора прозвучало:

– Здрасьте!

Валентина, оглянувшись, посторонилась – это входила запыхавшаяся Лена.

Перешагнула порог – и потерялась. Темные глаза сверкали остро и решительно (еще на бегу), ресницы наивно и кокетливо хлопали (так и заготовила), но на скулах выступила краска стыда.

Виктор смутился. В ее лице было что-то, что он давно себе намечтал, что-то от героинь итальянских фильмов.

Валентина захлопотала, наполняя воздух мягкими взмахами рук и негромкими возгласами, отчего молодые люди ощутили себя свободнее:

– Что стоите? Давайте чай пить. Ай-ай, а так хорошо улыбался. Видишь, это моя доченька. Садитесь скорее.

– Елена? – Виктор трудно растянул губы и несмело протянул руку, как будто она пудовая.

Он был потрясен, что так легко познакомился с этим необыкновенным существом.

Девушка сделала шаг навстречу и пожала кончики его пальцев:

– Я на минутку забежала, – она повернулась к Валентине, – тебя проведать…

Сели. Лена помешивала чай ложечкой, извлекая слабый настороженный звяк. Виктор бухнул в чашку три ложки сахара, отпил, развернул конфету, откусил, снова отпил. В глаза друг другу они не смотрели.

– Ты из Сибири, как я поняла, – сказала Валентина.

– Нет.

– Ты же Брянцев! Из Брянска, что ли?

– Кировский я.

Валентина не умолкала.

– Как с работой? Платят ничего? Жить можно? Один в Москве?

– Ну.

– Где поселился?

– В общаге пока.

– А родные твои где?

– Мать в Нововятске.

– Да не краснейте вы, большие же ребята. Один ученый, молодец. Другая – тоже умница. В технике хорошо понимает. А работает не хухры-мухры – в Министерстве обороны.

Виктор вскинулся на Лену, которая инстинктивно дернула головой, рассыпая темные волосы. Она была розово-смуглая и пухлоротая, с пушистыми узкими бровями и прямым носиком. Под голубой кофтой круглились крепкие груди.

Зазвонил телефон.

– Да, Петр Евгеньевич? Поняла. Позвонить Ермакову, чтоб был у вас в шесть. – Валентина повесила трубку, покосилась на дверь начальника. – Дела, дела… Некогда с вами. Значит, Виктор, одобрили твой проект? Что ты там, говорил, строишь?

– Так я ж это… экран… на роддом. Где это… где чертежи-то мои? – он заозирался.

Лена хихикнула. Чертежи были найдены на шкафу (сунул их туда и забыл). Виктор развернул лист:

– Вот это больница. Роддом то есть. Это большой план. Так всё будет выглядеть.

– Интересно, – прощебетала Лена.

Он ответил польщенной усмешкой, аккуратно свернул чертеж в трубу.

– И вы всё сами придумали? – спросила она.

– Работа такая, – он за секунды вошел в роль славного мирового парня и почувствовал, что у него есть шанс. – Можно вам позвонить?

– А зачем? – Она наклонила голову набок.

– Чтобы сказать вам что-нибудь приятное.

Валентина, что-то записав карандашом, протянула Виктору листок. Он подошел, пританцовывая, заглянул в бумажку:

– Это ваш или Ленин?

– Стара я для тебя, – сказала Валентина.

– А у меня телефон в общаге. Провожу вас, Лена?

– Вы идите. Мы еще здесь посидим.

– Я вам позвоню… Я позвоню! – Последнее он выкрикнул и пропал в коридоре.

– Медведь из тайги, – сказала Лена.

Виктор позвонил тем же вечером. Говорил сдавленным голосом, побеждая застенчивость. Позвал в кино назавтра же на вечерний сеанс. Лена отказалась: завал работы, не может завтра.

– Послезавтра давай! – предложил Виктор.

Честно было бы ответить: “Да, конечно, когда угодно”, но она считала умным потянуть и чувствовала в этом что-то необычайно приятное.

– И послезавтра не могу.

– А тогда когда? – спросил Виктор скорбно.

Ее ощущения стали почти приторными, мысли пропали, и теперь не терпелось ответить навстречу наслаждению: “Никогда” или “В следующей жизни” – но всё же она предпочла неопределенное:

– Ну, когда-нибудь…

– На выходных?

– Может быть…

– Я позвоню!

Назавтра он не звонил. Лена пила холодный чай, сидела, подперев голову, а сумерки сгущались не только за окнами, но и внутри нее. В темноте она нехотя встала, зажгла свет, и тут зазвонил телефон. Лена дернулась, пропустила один звонок, другой, прежнее сладкое ощущение зашевелилось… Третий звонок… На оконном стекле рассеянно мерцало отражение кухни.

– Слушаю, – сказала холодно.

Это была мачеха.

– Не звонил он мне, не звонил, оставь в покое Бога ради! – Лена швырнула трубку.

Мачеха перезвонила, заметался тревожный голосок. Лена подумала, что, пока Валя на линии, Виктор не может дозвониться, и наигранно-вежливым напряженным голосом попросила: “Извини меня… Я сейчас не могу”. Повесила трубку и подержала на ней руку, пока та не обрела человечье тепло. Погасила свет. Впотьмах влила в себя последний глоток холодного чая. Отправилась в ванную, оставила дверь открытой. Лежала в воде, то и дело заслоняла струю ногой, приподнимала голову, прислушивалась к телефону.

Виктор набрал ее на следующий вечер.

– Алло! Алло! Лена, привет! Я из автомата! У нас телефон поломался. Ты слышишь меня? – Гулкий удар. Удар. Еще. – Черт! Теперь таксофон барахлит!

– Я слышу!

– Мы идем? Завтра суббота!

– Идем! – в тон ему крикнула Лена.

– Зайти за тобой?

– Нет, я сама!

– Кинотеатр “Горизонт”. В пять вечера. Где встретимся? В метро? Это “Фрунзенская”!

– Ладно.

– В четыре в центре зала!

– Всё. Пока.

Лена корила себя за то, что сорвалась на птичий крик, а еще за то, что приехала раньше на двадцать минут. В отместку она встала не в центре зала, а в конце, у белой головы Фрунзе, благо на станции было пустынно.

Вскоре появился Виктор. Он судорожно крутил головой, потом заметил и, недоверчиво щурясь, подошел. Он был всё в том же костюме, но без галстука, ворот распахнут.

– Ты что, плохо видишь? – спросила она, делано рассмеявшись.

– Да не… Зрение сто процентов. А ты плохо? – участливо заглянул в глаза.

Она опять засмеялась и сморгнула:

– Не жалуюсь!

– Значит, нам всё равно, какой ряд. У нас восьмой. – Помахал билетами. – Утром ездил специально, покупал. Так, на всякий случай. Фильм называется… это… – он прочитал залпом: – “Девочка, хочешь сниматься в кино?” Не слышала? И я. До шестнадцати лет нельзя. А веселый там только “Усатый нянь”. Небось, смотрела?

– Куда ж я денусь!

Пришли рано и отправились в буфет. Лена колупала белый шарик мороженого – в светло-сиреневом платье, пахнущая терпко арабскими духами, волосы угольно блестят, собраны в пучок и перевязаны голубой ленточкой, в ушах серебряные сережки. Виктор смотрел на ее длинную сережку с молочно-голубой бирюзой и понимал, что влюблен. Он испытывал нежность к сережке. Это маленькое нежное ухо с розовеющей оттянутой мочкой было предназначено именно для этой сережки. И она, Лена, начиная с левой сережки, и далее вся, с ее смехом, блеском глаз, смуглостью, духами, голым, каким-то неожиданно грубым коленом, выбившимся из-под платья, и заканчивая правой сережкой, приводила его в полный восторг. Так бы и сидеть с ней, и не идти никуда, можно и без кино обойтись… Он отпил кофе, выдохнул, расстегнул пиджак:

– Работа у тебя тяжелая?

Лена посерьезнела:

– Вроде простое дело следить за теплом, а всё равно важно: если где не досмотришь – караул. Я сначала в домоуправлении работала. Гагаринским районом занималась. Мне любая котельная – родная. Иду мимо, о своем думаю, а сама смотрю, открыта ли форточка.

– Должна быть открыта?

– Еще бы! Иначе перегрев и котлы лопнут. Тьфу-тьфу-тьфу, пока всё в порядке.

– А что в Министерстве обороны делаешь?

– Служба тыла. Да те же котельные – только в воинских частях. Я с инспекциями езжу, уже пол-Союза повидала. Осматриваю, гляжу, хватает ли угля. В Иркутске была, в Чите. В Кяхте у пограничников. А твои какие достижения?

– Да я уже докладывал. Вчера к роддому ездили, сверяли чертеж, пришлось малость подправить… – начал Виктор, но осекся и длинным глотком допил кофе.

Он знал, что может страстно и назойливо рассказывать о любимом деле, и решил вовремя остановиться, чтобы не выглядеть полоумным.

– Часто ходишь в кино? – спросила Лена.

– Неа.

– А я без фильмов не могу. Всё детство проходила… И в театр, и на балет…

– И что больше любишь?

– Балет. А ты?

– Цирк, – сознался и покраснел.

– Почему?

– Там все-таки живое, звери там… И человек жизнью рискует – то ли с каната сорвется, то ли зверь на него нападет. Прихожу иногда и жду: вдруг кто взбесится. Обезьяна, или лошадь, или тигр… Сижу и жду. Наверное, такого зверя сразу подстрелят. Мне один циркач объяснил: у них за кулисами ружья с сонными пулями. А тебя-то, небось, только и развлекают…

– Что-о?

– Небось, вокруг так и вьются…

Они прошли в зал, где начался фильм про девочку-третьеклассницу, у которой мама, врач скорой помощи, разбилась в аварии при столкновении с грузовиком. Печальная девочка, горестный, ставший одиноким ее папа… Виктор зашмыгал носом. Лена украдкой посмотрела на него. Его лицо в отблесках киноленты странно кривилось, выпятилась нижняя губа. Он снова шмыгнул, вжался в кресло. Раздражение поднялось в ней, она смотрела на него пристально, но он этого не замечал. “Эй!” – шепнула. Он на мгновение повернулся, тяжелой рукой сгреб ее ручку. Лена выдернулась.

– Ты что? – спросил он вполголоса.

– Ты что – плачешь?

– Ерунда. Я поэтому кино и не люблю. Я не люблю, если грустное. – С каждой фразой он повышал голос.

– Тише ты, – прошептала Лена.

Он поискал глазами и снова схватил ее ручку. Лена пыталась освободиться, но он держал твердо, по-мужицки, и при этом как бы утешительно поглаживал пальцем.

– Пусти, – сказала она сердито.

– Тебе не нравится?

– Нет, мне не нравится.

– Замолчите, сейчас администрацию позову! – возмутилась женщина слева от Виктора.

Он разжал хватку, продолжили смотреть фильм, но оба уже не смотрели.

Виктор думал: “Во сглупил я, хрен его пойми, как надо… Теперь решила, что я ненормальный”.

Лена думала: “Ага, очередной типчик. Был уже один. Сначала руку ему дай, потом целовать полезет, потом лапаться, и дальше чего? А ничего. Надо их учить. Обиделся… Да ну его, психованный какой-то, слюнтяй. Наверно, больше никуда меня не позовет. Ну и пожалуйста”, – и тотчас ей стало грустно.

С полгода назад она рассталась с Костей.

…Всё началось накануне седьмого ноября. Лена возвращалась с работы, заглянула в магазин и с тяжелой сумкой подходила к дому, когда наперерез из мрака бросился кто-то, в свете фонаря отбрасывая хищную тень. Раньше она изредка сталкивалась – в лифте и на улице – с ним, жившим этажом выше, но они никогда не разговаривали. Обычно он был при овчарке, поджарой и серой. Сейчас он без слов выхватил у Лены сумку и прямо в лицо выдохнул облако пара, в котором смешались запахи животного здоровья и жестокой осени. Над губой темнела жирная полоса щетинистых усов. Черноплодные, навыкате глаза разглядывали озорно и цепко.

– Пошли помогу, – сказал, как приказал, и они поднялись к ней.

– Спасибо, – сказала Лена.

– Спасибо не красиво. Зачем ты всё дома киснешь? Работа – дом, работа – дом, я давно за тобой наблюдаю… – У него была бодрая скороговорка. – Пойдем подышим. С Радаром, что ли, погуляем.

Она почему-то легко подчинилась, уговаривая себя: а почему нет, интересный человек, да и гулять действительно полезно. Среди туманов и мрака, по скользкой листве, по грязным дорожкам она битый час выгуливала с ним его собаку. Этот Костя коротко отрапортовал о себе: был ее старше на десять лет, не женат, спортсмен, альпинист, по совместительству учитель физкультуры. Собака лаяла и оглядывалась, и Лене делалось не по себе.

– На! – он протянул поводок. – Боишься ее?

– Боюсь!

– Не бойся, кому говорят!

Теперь Лена бежала, поспевая за зверем, который рвался в стороны, больно вытягивая ей руку. Костя трусил рядом и разговаривал снисходительно и резко, как с ученицей:

– Парень у тебя есть, нет?

– Я на этот вопрос отвечать не хочу!

– Нету! – уверенно сказал он, присвистнул – собака оглянулась, поводок ослаб.

Вернулись к подъезду; он привязал собаку к облетающему тополю, сели на лавочку, где кем-то заботливо в несколько слоев была постелена газета.

– Замерзла? – обнял, сжал, потряс. – Чего дрожишь? Надо больше гулять и привыкнешь. Будешь со мной гулять?

– Буду, – сказала одеревенело.

Собака заухала густым раскатистым басом, дернулась раз, другой, отвязалась, подскочила, тяжело дыша.

– Привяжи ее, пожалуйста…

– Не бойся ты, – Костя нежно погладил Лену по скуле, шершавым пальцем провел по губам. – Надо тебя погреть. – Взял за затылок правой рукой, левой сильнее смял плечо и вдруг поцеловал, мокро и горячо.

Он как будто бы вгрызался. Его усы щекотались и кололись. Лена хотела вырваться – собака гавкнула. Девичьи и собачьи глаза на мгновенье столкнулись.

– Тоже… Тоже целуй… – придушенно сипел Костя. Дверь подъезда заскрипела, показался старик с клюкой. Костя оторвался. – Ну вот и погрелись! – сказал он жизнерадостно. – Еще подышим?

– Нет, я домой…

– Как хочешь. Тогда и мы домой. Да, Радар?

Дома Лена помазала кремом над губой: усы отпечатались зудящим розовым следом. Назавтра был выходной, праздник. Она проснулась с болью в горле, смотрела по телевизору парад и думала, что до этого поцеловалась коротко и вскользь в пионерлагере с мальчиком из Еревана Арамом, потому что в карты проиграла поцелуй, и еще на вечеринке в техникуме, напившись портвейна: Дима Зоммер, худой блондин, ей очень нравился, но погиб под электричкой.

Набрала подружку Олю с работы, затем мачеху. Обеим сказала одинаково и хвастливо: “Тут у меня ухажер появился. Забавный такой. Представляешь, я на седьмом этаже, а он на восьмом!” Оля сказала: “Смотри, чтоб не изнасиловал, а вообще удобно, будете пешком друг к другу ходить”. Валентина принялась за советы: “В жизни что главное? Терпение. Ты его только не отваживай. Сразу покажи, какая ты добрая, нешумная. Скажет что поперек – ты терпи. Может, путное у вас и выйдет”.

Ближе к вечеру Костя позвонил в дверь:

– Идем гулять?

– Неохота. Простыла что-то.

– Лечиться надо! Сегодня же праздник! Собери на стол, отметим.

Он убежал к себе и вернулся с бутылкой каберне, уже початой. Лена впустила, торопливо выложила шпроты, нарезала сыр и колбасу, сели, выпили. Закашлялась. У вина был гадкий вкус, как будто его разбавили водкой. По телевизору передавали концерт, и большой детский хор горланил звонко, до ряби на экране, песню “Старый домик”. Пятым во втором ряду разевал рот смуглый и курчавый, в белой рубашке и с красным галстуком, – вылитый Арам, за всё это время так и не выросший:

                        Кирпичный старый домик на дальнем берегу,

                        Тот домик, братцы, в плаванье забыть я не могу…

                        Сосна стоит над берегом, шумит внизу прибой,

                        Далекий домик, родимый домик мой…

– Его зовут Арам, – сказала она мечтательно.

– Правда? – Костя притянул к себе и поцеловал.

– Подожди… Колючие!

– Привыкай!

Он говорил ей что-то восхищенное, гладил по голове, наполнял ее бокал вином: “Рот открой и зажмурься, так надо”. Она пила большими глотками, целовалась (какой злой вкус!), отвечала губами губам, бессвязно словами словам… Зазвонил телефон, встала и шатнулась, Костя толкнул за стол: “Успеешь, посиди”… Заснула, пробудилась от холода на диване, без кофты, лифчик подтянут под горло, Костя мокро и безостановочно елозит усами по груди. Лене показалось, что всё это не с ней, она слабо застонала, запустила пятерню ему в волосы и снова закрыла глаза, чувствуя, как он порывисто и зло возится с юбкой. “Расслабься… Я всё сам… Так надо. Я всё сам”.

– Сам так сам, – сказала смешливо и горько, как бы с дальнего расстояния.

Вспышка боли, обварившая нутро кипятком. Забытье… Она с неохотой пробудилась от сильной и быстрой тряски, отозвавшейся тошнотой. Костя подкидывал ее и раскачивал, как будто выполнял гимнастическое упражнение. Она окончательно проснулась, всё поняла, заплакала и, подавив тошноту, жертвенно и жадно ловила губы и усы и гладила потную крепкую спину, слегка пронзая ногтями.

Костя приходил с восьмого этажа на седьмой. Сначала с бутылкой и даже цветами, потом просто с бутылкой. Правда, сводил пару раз в ресторан. “Я хочу, чтоб мы были вместе всегда, – повторял он, и в его глазах скользило что-то заискивающее. – Я от тебя балдею!” Проведя с ней время, он шел в ночь гулять с собакой. Лена, лежа, слышала всё: звон ключей, собачий лай, гудение лифта – и не могла уснуть, пока всё не начинало звучать обратно: лифт, лай, ключи – и с отрадной благодарностью неизвестно к кому и за что проваливалась в сон.

Как-то его застала у нее Валентина Алексеевна – старалась разговорить, рассказала, что много путешествовала и бывала в горах. Он вел себя любезно, но несколько настороженно и быстро распрощался.

– Это хорошо, что у тебя поклонник есть, – сказала Валентина. – Смазливый… Ты с ним осторожнее. Может, какой алиментщик? Видно, бывалый. Прямо Мопассан. Имей в виду: если мужчина по-настоящему любит, он обязательно хочет жениться… Приставал?

– Было. Да я отшила.

Близость с Костей не давала Лене ожидаемого, но он ей нравился. Ее смущала неопределенность их отношений, она хотела от него решительного объяснения. Иногда одна перед зеркалом, глядя на свою грудь, она думала: “Надо же, у меня есть любовник” – и чувствовала себя героиней романа.

И она решила незатейливо его проверить.

– Мне надо с тобой поговорить…

Они полулежали на диване.

– О чем?

– Я забеременела.

Лицо Кости залила мгновенная бледность с синеватым отливом.

– Ты уверена? Задержка? Мочу сдавала? – опытно оттарабанил он.

– Угу…

– Я против, – сказал, как отрезал.

– Почему?

– Это не входит в мои планы, – он глядел не моргая.

– А я всё равно буду рожать!

– Пожалуйста, не делай глупостей! У меня есть хороший врач, профессор…

– Тебе не нужен наш ребенок?

– Знаешь, мне школы хватает. Так орут, бесятся. Страшно представить, что домой приду, а там то же самое.

– Может, и жениться не надо? – не выдержала она.

– Может быть, может быть… – он дергал себя за усики.

– Пошел отсюда вон! – закричала Лена.

– Тише, тише, тише… – Костя стремительно собрался и ушел.

После этого он несколько раз пытался зайти – не пускала, на улице отворачивалась. “Послушай”, – сбежал он сверху, когда открывала квартиру. “Я всё придумала, успокойся”. И он успокоился, отлип. Но вечером и утром Лена слышала, как он выходит с собакой, и затаивала дыхание.

Теперь, когда Валентина Алексеевна спрашивала: “Что там твой ухажер?” – Лена отвечала: “Ничего, надоел” – и сворачивала тему.

После киносеанса Лена шла с Виктором к метро. Оба молчали.

Она думала: “Разве я не дура? Парень добрый, сострадающий. Даже людей из фильмов жалеет. Наверное, тоже ищет настоящей любви. Взял за руку, а я… Чего ради выдернула? Может, я нетронутая какая, никогда меня за руку мужик не держал? Ах, цаца. Дала бы подержать… От меня не убудет. Нет же. Взрослая уже, почти тетка. А всё чего-то воображаю. Наверное, он удивился, подумал: идиотка. А я и есть – идиотка. И хамка”.

Подошли к метро.

– Лен, – позвал Виктор.

– Чего?

– Ну не отворачивайся, Лен… Ты меня не простишь?

– Как? – изумленно спросила она.

Весь следующий месяц они отдавались “культурной программе”, как называла их занятия Валентина Алексеевна.

– Ты его культурной программой маленько подави. Чтоб на серьезность настроился. А если в ресторан потащит или, того хуже, в гости придет – быстро распустится. Ты с ним построже, ты же слишком мягкая, а мужик это чует, вот и наглеет. Ты помучай, ревность вызови. Скажи: меня в Большой театр известный писатель звал. Но и надежду подари: отказала, мол.

Пошли в “Ударник” на “Афоню”. Еще не погасили свет, когда он потянулся рукой, но Лена так выразительно спросила: “Куда?”, что тотчас отдернулся и с минуту озадаченно осматривал свои пальцы, словно хотел и не решался на них подуть.

Они смеялись весь фильм. Смех сближал, и Лена думала, что герой чем-то похож на Виктора.

Выйдя из “Ударника”, серого и насупленного, слитого со всем непогожим днем, пошли по мосту; вода от ветра дробилась чешуей, незажженные кремлевские звезды были тусклыми, и, сама не зная почему, она сказала:

– Какой Леня симпатичный!

– Что еще за Леня?

– А ты не знаешь? Куравлев, естественно! Замечательно играет. У нас один военный на работе так же говорит…

– Как?

– С прибаутками.

– Пустой хохмач, – нашелся Виктор.

– А мне очень нравится!

– Как хочешь. Можно тебя до дома проводить?

– До моей станции. До дома не надо.

– Почему?

– Потому.

В метро их пальцы были рядом на захватанном металлическом поручне. Вагон трясло, руки съехались, Лена, будто не замечая, не убирала руку, и Виктор неотрывно смотрел на этот союз плоти. Освободилось место, села, Виктор высился над ней наклонившейся стеной. Прибыли на “Щукинскую”. Спросила на прощание: “Как твои успехи?”, начал старательно и сбивчиво излагать, осадила: “Всё с тобой ясно”. Замолк и резко помрачнел, точно подавился.

Позвонил в тот же вечер по общажному телефону (починенному) и разговаривал неразборчиво, вероятно, с мечтательным придыханием, и она закричала: “Я ничего не слышу! Пока!” Он перезвонил – голос его стал четким, но каким-то ободранным. Он звонил каждый день: “Что делаешь? Совсем ничего? Понятно. Может, повидаемся? Когда будешь знать?” Несколько раз молчали в трубку. “Не слышу! А?” – звонко поддевала она хохотком, угадывая, что за рыбина задыхается на том конце. И ощущала мстительную отраду: терзать Виктора – значило мстить Косте. Но тем чаще она думала о соседе и как-то среди ночи поняла, что снова вслушивается в звуки на лестничной площадке. Женская изобретательность подтолкнула ее спросить у молчания: “Зайка, ты?”, трубку повесили, и перезвонил Виктор, гаркнувший: “Кто это зайка?” – “Кто надо” – “Нет… – заканючил он. – Это… Кого ты так назвала?” – “Зину, подругу, отстань”.

Не отстал, а повел в Музей революции – на этот раз шли под руку. “Почему вы такой нескладный? Как вы ходите?” – спросила нарочно на “вы”. Он тотчас сделался и впрямь нескладен, вжал голову в плечи и ослеп, увлекая ее за собой прямиком на манекен дюжего матроca. Лена в последнюю секунду рывком в сторону успела предотвратить столкновение, так что кудреватая голова Виктора прошла в миллиметре от героической бескозырки.

– Интересно, кем бы мы были в семнадцатом году? – спросил, ведя ее по бульвару. – Я вот – матросом.

– А я…

– Буржуйкой?

– Что-о?

– Ну, ты такая чистюля, и славная такая, и ухоженная. Меня бы ранил какой-нибудь буржуй, а ты бы меня перевязала и спрятала. Нет? А потом ты пошла бы медсестрой на фронт. Нет? И я бы научил тебя стрелять, и мы бы вместе воевали против белых.

– Размечтался…

– Скажи, ты когда-нибудь влюблялась? – спросил торопливо, как будто боясь спросить.

– В детстве. А ты?

– Я? Я – никогда. Раньше. Никогда раньше я…

Шли по бульвару между тяжелыми сальными тополями дорожкой, открытой синему отрезку раскаленного неба. Пух под ногами кипел, как манная каша, и Лене казалось, неслышно клокотал. Виктор, замолчав, то и дело с силой бил ногой в эту пену.

А еще через несколько дней достал билеты на “Черных птиц” – балет, завезенный из ГДР. Встретил на “Пушкинской” с ярким букетом роз, и отправились в музыкальный театр. “Как неудобно таскать твои цветы! – говорила Лена. – Подарил бы после! Возьми, подержи!”

На сцене в широкой черной канатной клетке под электронную музыку приседала пленница в белых и желтых перьях. “А он ведь вряд ли богат. Где он деньги берет? Получил гонорар за свой экран? А может, голодает, тратит на меня всё до копейки. Ну, тронь меня, тронь!” Она покосилась: Виктор замком сцепил пальцы поверх букета, словно заранее отрекшись от поползновений. Танцор в красном трико простер объятия, и пленница через канат прыгнула к нему. Он заламывал, гнул, подбрасывал ее, увлекал в сторону зеленого лесного фона, а тем временем, извиваясь, к ним подкрадывались четверо в черном со стальными когтями. В Лене заиграла тревога. Так и будут ходить до скончания века по киношкам и балетам. Или походят и перестанут. Влюбился? Да, видно, что влюбился. Она пошарила в себе и, не найдя взаимности, всей женской природой поняла, что еще немного – и Виктор начнет отдаляться. Похоже, он уже сживался с бесплотностью увлечения. Лена так чувствовала. Его тревожный трепет – это озноб страсти, способный перейти в охлаждение, когда хватит случайного окрика, порыва ветра и ухажер отпадет, как сухой лист. Тогда (допустим, поспешно женившись на какой-то другой, нелюбимой) он, может быть, станет лелеять имя Лены сквозь жизнь, но во сне, втайне даже от себя, уже не готовый к любви наяву. Ритмичная музыка, в которой слышались трески и трели, засасывала головокружением. Но теперь четверо танцоров в красном, тоже с когтями, теснили четверку черных. Те и другие подкидывали ноги высоко и часто, как будто махали крыльями. Наступая, красные мимолетными движениями развалили клетку, которая сделалась грудой тряпья. “Ничего страшного, – думала Лена, – больно нужен мне такой муж. Надо его помучить и первой отойти”.

– Ты мне снилась… – сказал он в ухо, когда с толпой покидали зал.

– Надеюсь, не в кошмаре! – она забрала у него цветы.

– Это был сказочный сон! Как сегодняшний балет! Только лучше! Жалко, что мы не смотрели мой сон вместе!

Стояли на эскалаторе, она заслонялась розами, и он поделился, жалобно и со смутным упреком:

– Запуск экрана перенесли. Мне тут выговор был. Напутал я. Сидел, чертил, а думал о другом… Этой ночью всё исправил. Странное дело: то, что раньше мне давалось, как орешки, теперь я начина…

– А я в командировку лечу.

– Когда? Куда? – сразу переключился.

– В четверг. В Грузию. Говорят, рай на земле: море, фрукты, вино и люди горячие. В смысле, солнечные.

– Надолго?

– Это что, допрос? – засмеялась.

Она смеялась и не могла остановиться, видя, как под ее смех в его светлых глазах приплясывает ужас.

– Эскалатор кончается! – засмеялась громче.

Виктор нелепо подпрыгнул и чуть не рухнул, ей стало еще смешнее.

– За мной тут сосед приударил, – зачем-то сказала она на платформе.

– Что делает?

Загрохотал поезд, и Лена специально стала говорить неясно.

– Что делает? – снова закричал Виктор уже в вагоне, плюхнувшись рядом.

– Ждет меня! У подъезда!

– Гадости говорит?

– Комплименты!

– Я тебя провожу!

– Нет!

– Я всё равно твой адрес узнаю!

На них смотрели пассажиры, Виктор что-то выспрашивал, Лена не отвечала: она состроила таинственную рожицу сидевшему напротив мужчине в шляпе и с чемоданчиком. Тот поймал ее взгляд, смутился, снял шляпу “Если честно, мне всё надоело!” – Виктор вскочил, бросился в раскрывшиеся двери, но через несколько мгновений успел прыгнуть в другие, уже закрывавшиеся. Сел к Лене снова.

Вышли на “Щукинской”.

– Спасибо за цветы! – поклонилась шутейно.

– Позволь мне… вместе… – он вцепился в ворот своей рубахи, пуговица отскочила, как плевок. – Я только провожу… Чтоб никто… не приставал…

– О чем ты? Всё, мне некогда! – она вышла на улицу, чувствуя, что будет продолжение.

Возле метро погляделась в блестящее серебряными буквами “телефон-автомат” стекло и, поправляя волосы, заметила серую фигуру Виктора, болтавшуюся среди пешеходов.

Внезапно Лене захотелось куда-нибудь позвонить, пообщаться пусть даже с пустой трубкой. Всей женской природой она ощутила, что так сейчас будет правильно: встать с трубкой в автомате. Зачем? Причины были путаными, но тем путанее станут ревнивые домыслы Виктора.

Положила букет поверх аппарата, бросила монетку, набрала мачеху.

– Привет! На балет ходили. Да, красотища. Немцы так танцуют! Цвета у них такие насыщенные! Музыка, правда, не совсем в моем вкусе. Понимаешь, что-то мне этот Ломоносов надоел. Какой-то он скучный. Надоел, и всё. Ладно, я тебе перезвоню.

Она взяла букет, невзначай стрельнула глазами по сторонам, – преследователя не видно, – опять поправила волосы, отражаясь в стекле.

Досадливо тряхнув головой и розами, Лена заспешила к дому. Вокруг простирались нерешительные сумерки весеннего вечера, когда все звуки обострены: скрип качелей, звон посуды из окон, отголоски песен и плачей. С душераздирающим визгом где-то неподалеку пронеслась скорая, подгоняя темноту и сближая тени. Лена подошла к подъезду. Прислонившись к двери, стоял сухой и желтый немолодой сосед с третьего этажа.

– С цветами… И сама цветок. А меня моя выставила и не пускает.

– Наверно, пьете много.

– Пью. Но и работаю. Я работяга самый настоящий! – Троекратно ударил себя в грудь, отбивая маршевый ритм. – Заходи, родной, не стой над душой! – сказал кому-то у Лены за спиной.

Оглянулась – это был Виктор. Он ринулся на мужичка, схватил за уши и с вежливой яростью отпечатал:

– Сука, твою мать, это моя девушка, мразота, еще раз заговоришь, глаза натяну на…

Подтянутое за уши лицо мужичка исказилось: глаза сузились, углы рта приподнялись в дьявольской усмешке. Он был похож на презирающего палачей запытанного китайца.

– Дурак, пусти его!

Через полчаса она делилась с мачехой не без удовольствия:

– Перед соседом опозорил. А если он Костю встретит и что-нибудь пронюхает – ты представляешь, какая драка будет! Надо рвать. Достал он меня, сил нет. Он не просто скучный, он ревнивец ужасный. Хоть бы сначала замуж позвал, а потом ревновал. И влюбился он как-то не по-людски. Я даже думала: притворщик. Всё, я с ним порву. С таким радости не будет. Тяжелый характер.

– То, что характер есть, – это дело. Я тебе сразу сказала: человек серьезный. Перспективный. Вот и ты к нему посерьезней, Лен.

– Как посерьезней? Всё ты воду льешь со своими советами. Не хочу я с ним ходить и не буду. И потом… Он всегда в одном и том же, в костюме этом. Что, у него другой одежды нет?

– Может, и нет. Он же паренек общажный. Ты за богатыми-то не гонись, которые в разное наряжаются.

– И пахнет от него. То потом несет, то он так наодеколонится, что дышать противно.

– Это терпеть надо. От тебя, думаешь, всегда приятно пахнет? Если хочешь замуж, ко всякому готовься. Отец твой какой был храпун! И ничего – привыкла. Без храпа потом долго заснуть не могла. А я чем лучше? А если в животе несварение? Бывает, так забурчит, что тушите свет. И ты такая же, не святая.

Ближе к ночи позвонил Виктор и спросил раненым голосом, растягивая гласные.

– Прости-и-ишь?

– Прощу, прощу, – сказала, чтоб отделаться.

– Когда мы снова встретимся?

– Не знаю. Ближайшее время занято. У меня командировка.

– К грузинам?

Лена поняла: напился. Он бормотал: “Кто я? И такая девушка… Да как я смел… Как обнагле-е-ел…” – и запел Ободзинского, бархатисто и подвывая:

                        Эти глаза напротив,

                        Калейдоскоп огней,

                        Эти глаза напротив,

                        Ярче и всё теплей…

Отсоединилась, перезвонил и запел сначала.

– Алкаш, больше ты меня не увидишь, – она отключила телефон.

За окном загорланили: “Леопольд, выходи!” – и как будто узнала Виктора. А что если он напился с соседом, которому оттянул уши, и теперь они проводят ночь во дворе? Потом она услышала басовитый лай на лестнице. “Костя, я ее не удержу!” – донесся писклявый девичий голосок. Лена уткнулась лицом в подушку. Слез не было, одна усталость. Перед глазами извивались, сужая круг, черные птицы с когтями, а танцор в красном трико подкидывал балерину в светлых перьях…

Лену направили не в Грузию, а всего лишь в Дзержинск под Нижним Новгородом, и на одни сутки. В Дзержинске была танковая часть с зелеными фасадами. Выкрав время после осмотра котельной, Лена села в красном уголке. Ей попалась книга Бориса Рявкина “Очерки смелого времени”. Во время расстрела большевистской демонстрации летом 1917-го матрос был ранен в ногу навылет, вбежал, хромая, в богатый дом и попал в комнату к девушке, которая не испугалась, перевязала его и спрятала в шкафу. Он отлеживался там неделю тайком от остальных домочадцев. Осенью большевики победили, семья девушки уехала из Петрограда, а она осталась, нашла того матроса и вместе с ним прошла всю Гражданскую. История была фантастичной, но тем более пьянящей. Как только Лена прочитала несколько первых абзацев, что-то сжалось у нее в груди, а наткнувшись на “медный вихор моряка”, она отложила книгу и какое-то время сидела в молчании.

В Москве с порога квартиры ее ждал телефонный звонок.

– Ты уже вернулась? Повидаемся? Куда ты хочешь?

– А давай в цирк! – сказала Лена, вновь женской неосознанной природой ощутив, что сейчас самое оно – дать влюбленному шанс и пойти с ним туда, где ему так нравится.

Она не сразу узнала его. Поняла, что это он, лишь когда подошел вплотную. Он переоделся, был в малиновом свитере, который ему очень шел, в черных брюках и вдобавок постригся – волосы уменьшились вдвое. Сделал руку калачиком, Лена зацепилась и, едва тронулись, начала возбужденно трещать. Он держал руку неподвижно, а Лена, не переставая трещать, терлась о его твердый мускул. Она рассказывала о всякой всячине: старинных зданиях, фонтанах, шашлыке, полковнике, якобы пристававшем в тбилисской котельной (“Я его усмирила за пять минут! У меня где сядешь – там и слезешь!”). Мускул кавалера ходил волнами: то ревниво каменел, то расслаблялся до резинового умиления.

– Ну и как в целом там?

– Подумаешь… Ничего особенного. У нас в Москве лучше!

– Честно? – Он остановился и заглянул ей в лицо. – Хорошая ты девчонка, Лена! – выдохнул с завистливой интонацией, как о чужой невесте.

В цирке им достались места у самой арены. Представление еще не началось, а Виктор уже подался вперед. Он потирал руки и посмеивался, словно в предвкушении застолья.

Человек во фраке, с алым шариком на носу вышел на арену и выпустил из рукава петуха с мясистым гребнем. Петух пропел хрипло и злобно, одним махом перелетел в зал и вонзился сидевшей там женщине в каштановую халу. Женщина завизжала, взвизгнула и Лена.

– Страшно? – спросил Виктор залихватски.

– Неа! Давно не была!

– Она подученная.

Клоун вывел женщину на арену, отцепил петуха, накинул на нее серое манто, которое тотчас рассыпалось и разбежалось стаей.

“Мыши!” – Лена повернулась на веселый крик: это вопил, подскакивая, худой мальчик. Он был окружен детьми со всех сторон, и они начали шуметь и ерзать.

И тут объявили номер с тигром. Крупный, терракотовый, с чернильными полосами, зверь проворно бежал по кругу, а в центре стоял юноша, скрестив руки, и широко улыбался напряженной улыбкой. Мальчик из зала сложил ладони рупором и заорал. Юноша на арене скомкал улыбку, тигр остановился, повернув морду.

– Подученный? – Лена дернула Виктора за локоть.

– Кто?

– Мальчик!

– Вроде нет.

“Что он кричит?” – Лена вслушивалась. “Адис-абеба!” – кричал мальчик капризное и спелое слово, чем-то впечатлившее его. “Аддис-Абеба!” – разобрала, наконец. Юноша хлопнул в ладоши. Тигр громко ударил хвостом. Дети галдели. Кто-то в зале свистнул.

– Ой! – Лена, не думая о приличиях, схватила обе руки Виктора и сжала.

– Боишься?

– Боюсь!

Тигр понесся по кругу дальше, но теперь одной лапой попадал за край арены.

Руки Виктора накрыли Ленины. Лежали сверху и поглаживали – непринужденно, тепло, уверенно. Ее пальцы трепыхались благодарно.

На арене поднялась и выросла раскидистая пальма. Из-за кулисы показалась черная шимпанзе в синих рубашке и шортах, которая вела за собой блондинку в розовом платье. Заиграл оркестр, и обезьяна закружила барышню, то прижимая к себе, то отодвигая.

– Адисабеба! – снова крикнул мальчик.

– Почему его не уведут? – спросила Лена гневно.

Обезьяна оставила подругу, схватила пальму одной правой, подняла и закрутила в воздухе.

– Господи! – простонала Лена.

– Не бойся!

Они посмотрели друг на друга одновременно, и губы их слились.

Лена, зажмурившись, целовала Виктора и не видела, как мальчика быстро тащит вон классная руководительница, а обезьяна возвращает пальму на место и продолжает танец с блондинкой. Лена взасос искала у Виктора защиты, руками оплетя ему шею.

– Ого! – сказал он губами в губы и показал глазами куда-то.

Она отстранилась.

Виктор всматривался вверх: там под круглым куполом рисовал своим телом нули, восьмерки и прочие знаки оранжевый человечек, похожий на палочку в краске.

“А как же я?” – подумала оскорбленно и спросила:

– Хочешь остаться или погулять?

– Погуляем! – он мгновенно и безошибочно отрекся от цирка, и они, наступая зрителям на ноги, выбежали из зала.

Они бродили среди вечерней Москвы, не разжимая рук, – по-простому, как дети.

– Ну страсти! Натерпелась! Ты не подумай, я смелая! Это я с непривычки! И мальчишка так кричал, чуть зверей с ума не свел.

– Запомни: когда ты со мной, тебе ничего не грозит.

– Даже тигр?

– Конечно! – Виктор кивнул убежденно. – Спеть тебе что-нибудь?

– Спеть?

– У меня такое настроение. Не знаю, как у тебя. Песенное такое. Я все лучшие песни знаю. Могу петь за всех певцов. За Ободзинского могу, за Кобзона, Магомаева, Антонова. Не веришь? А ты проверь. Вот слушай. И он замурлыкал в нос, мягко, но с душой: “Главное, ребята, сердцем не стареть…”

Ладонь его увлажнилась, на строчках припева он сжимал руку Лены сильнее. Они шли и не решались опять поцеловаться. Исполнив песню, Виктор чмокал губами, целуя воздух, и принимался за следующую.

– Здорово! Ну ты даешь! Так похоже! И все слова выучил! – Лена была искренне удивлена.

Он негромко и точно подражал голосам и интонациям, может быть, исполнял каждую песню чуть вкрадчивее, чем она была в оригинале, и как бы присыпал сахарной пудрой.

– А Пугачеву можешь? “Арлекино”?

– Могу, но мне под женщину неохота.

Они совсем не чувствовали усталости. Дошли до улицы Кирова, миновав ее, вышли к площади Дзержинского, где машины текли по часовой стрелке вокруг бронзового памятника, спустились в переход, прошли мимо здания с золотыми буквами ЦК КПСС и свернули к Кремлю.

“Вот и свела судьба, вот и свела судьба, вот и свела судьба нас!” – браво напевал Виктор.

Шагнули на Красную площадь. Просвеченный насквозь прожектором, в черном небе струился флаг, полный молодого ликования. Подслеповато поблескивал Мавзолей – сутулый старец, сосредоточенно берегущий крупицы сил. От башни завороженно, словно лунатики, шагали трое караульных со штыками.

Виктор и Лена поднялись на мост.

– Значит, ты читал книгу Рявкина?

– Пиявкина?

– Прекрати! Там про матроса и девушку… То, что ты мне рассказывал…

– Какой еще пиявки? Извини, можно тебя поцеловать?

– Так и быть…

Железно загремели куранты. Кремль сверкал среди тьмы храмами и куполами, как лакированный лебедь в яблоках, нарисованный на черном железном блюде. Красные звезды горели густым светом.

– Совсем не умеешь! – Лена фыркнула.

– И что делать?

– Учись, пока я жива.

– А можно еще раз?

Потом поехали на “Щукинскую”. Возле своего подъезда Лена потянула Виктора на скамью.

– Ты такая… – зашептал, опять припадая.

– Какая?

– Варенье… Вареньевая…

– И какое я варенье?

– Не знаю. Может быть, вишневое?

Открылся подъезд, Костя, насвистывая, прошел с Радаром на поводке, их не замечая. Овчарка мазнула опытным глазом, но ухом не повела и с гавканьем повлекла хозяина вдаль.

– Уже лучше? – спросил Виктор, на миг вынырнув из поцелуя.

– Чего?

– Я уже лучше?

До Лены он целовался мало. В Нововятске несколько раз с испорченной одноклассницей Кривошеиной. В общаге с захмелевшей бабой-сторожем: впилась в него на минуту в коридоре, и разошлись. Воображая Лену, он даже пытался отрепетировать поцелуй, подносил к губам кулак и мусолил долго и насколько мог страстно, но ощущал себя медведем, сосущим лапу.

– Странный ты человек, Витя. И зачем я с тобой связалась? Но ты не подумай, я не какая-нибудь легкомысленная!

– Можно к тебе в гости?

– Не можно! Будешь меня злить – больше не увидимся. Засиделась я с тобой, спать хочу. – Лена взметнулась, подбежала к подъезду, крикнула: – Чао какао! – и хлопнула дверью.

Виктор не мог встать, придавленный блаженным безволием. Он еще час сидел в темноте и ни о чем не думал. Несколько раз сжимал кулак, подносил к губам, лизал, и вспоминались лакомые поцелуи с этой чудесной девушкой.

Он продолжал звонить ей каждый вечер и вскоре приподнято сообщил:

– А у меня проект открылся. Сходим – посмотришь? Я на такси!

Заехал за ней субботним утром. Он был вновь одет в серый костюм, но с ослепительным изумрудным галстуком.

– Останови, – сказал таксисту на мосту.

Вылезли над рекой, слева в окружении заборчиков торчало геометрически странное, словно поставленное инопланетянами, бетонное возвышение. Вокруг были башенные краны и уложенные высокими стопками плиты мрамора и гранита.

– Строят Дом Советов! – сказал Виктор торжественно. – Поняла? Большой будет дом. Белый дворец будет.

Он подал ей руку. Молча повел ее мимо серой книжки здания СЭВ. Перешли на другую сторону Калининского.

В боковую стену старинного лепного здания был вмонтирован огромный стеклянный экран, по которому шел киножурнал “Новости дня”: изображение терялось на солнечном свете, звук был плохо слышен в шуме проезжавших машин.

– Видишь?

– Вижу!

– Не очень видно?

– А что это?

– Не очень видно, зато ночью отлично! Мой ребенок!

– Что?

– Я родил. – Видимо, шутка была заготовлена, потому что он вопросительно засмеялся, приглашая к смеху. – Это ж мой экран!

– Какой ты молодец! А как его сюда приделали?

– Приделали? Сначала дюбеля, потом кронштейны. Отметим чуть-чуть?

В ресторане “Прага” Виктор взял бутылку шампанского, салат с крабами и плошку с черной икрой.

– За твой успех, – сказала Лена.

– Спасибо. В общем, такой разговор… Как бы тебе объяснить… Да и нужен ли разговор? Вроде всё понятно. У меня такое уже было. В пятнадцать лет в Нововятске моем, над рекой. Вышка была ржавая, храбрецы прыгали. Пока забирался, думал, сорвусь. Я до этого никогда не прыгал, а сзади другие залезли, мужики здоровые, и толкают: давай, мол, салага. А высота десять метров. К счастью, знал я, как надо. И прыгнул. Головой вниз, руками вперед, да еще спину прогнул. И в воду – столбиком. А сейчас не знаю, как надо. Вдруг прыгну и разобьюсь. – Он разбойно подмигнул, круговым движением помял лицо, косматые брови торчали теперь, как рожки. Поднял бокал. – За нас?

Чокнулись.

– Короче, Елена… Как тебя по батюшке?

– Олеговна.

– Олеговна. Вот. Выходи ты за меня! – Залпом опорожнил бокал, забрызгался и склонился над мокрым галстуком, вытирая и бубня: – Ты это… Главное, не подумай, что пьющий.

“Я не думаю – я вижу”, – хотела съязвить, но промолчала, глубоко вздохнула, сделала глоточек.

– Мы так мало знакомы, – опустила глаза.

– Чего знать-то? – спросил Виктор возмущенно. – Лучше мне не найти. Мне, кроме поцелуев, до свадьбы ничего от тебя не надо, нет. Я же вижу, какая ты чистая! И ты не смотри, что не москвич. Я тебе подхожу, у своей бабульки спроси, которая нас знакомила. Она мне сразу сказала: невеста есть. Я не поверил, а теперь спасибо ей. Леночка, я развернусь! Я на работе на особом счету! Что захочешь – всё тебе. Пылинки буду сдувать и с ложечки кормить мороженым, и в балет водить, сколько ты сама того пожелаешь. Хочешь, всю еду готовить буду. Ты ешь икру, ешь, я не хочу! Лен, пойми, мне просто ты нужна. Чтоб рядом быть с тобой всю жизнь. Потому что… я… я люблю тебя, веришь, нет?

– Да и ты мне очень нравишься. Давай подождем, чтоб потом не жалеть!

И началось время ожидания.

Через несколько дней Виктор первый раз пришел в гости, принес бутылку венгерского вина. Лена потушила в сметане рябчиков, купленных в магазине “Дары природы”. Поставила пластинку “Бони М”, которую ей подарила сводная сестра Света. “Санни, санни, санни”, – заливисто зазвучало с пластинки.

– Ну что, можешь спеть? – поинтересовалась Лена.

– Не садись не в свои сани. Не, я такое не признаю.

– Какое?

– Я, чтобы петь, должен понимать, о чем. Леночка, ты перевод знаешь? А вдруг в этой песне глупость какая. Получится, пою и сам себя позорю.

– “Санни” – это “солнечный”! Ладно, предлагаю танцевать, музыка в переводе не нуждается!

Она вспорхнула, лихо закрутила бедрами и ошалело замотала головой. Руки взбегали вверх и сбегали вниз, туда и обратно. Виктор со скрежетом отодвинул стул, закачался из стороны в сторону, как дерево от нахлынувшей грозы.

Она протанцевала к столу, отпила из бокала.

– Сильно не топай, – остерегла. – А то пол провалится.

Крутанулась три раза, приближаясь, и на третьем повороте он схватил ее и навалился всей тяжестью. Испугавшись, что падает, она прильнула к нему, уронила голову на плечо, от которого пахло грозой, он требовательно взял ее за подбородок и крепко поцеловал.

Оба замерли, но зато рты их затанцевали, бешено и дергано, в ритме диско.

Обнявшись и танцуя ртами, ввалились в другую комнату. Лена разжала руки, рухнула на диван. Она лежала, опустив веки. Виктор нагибался, целовал ее в глаз, и тотчас, как у куклы, открывался другой, не поцелованный. Левый, правый, левый и правый – чмоки раздавались отрывисто и сочно.

– Хватит, я так ослепну!

– Расскажи…

– Про что?

– Расскажи, ежик!

– С чего это я ежик?

– Можно, я буду звать тебя ежиком?

– А я тебя белым грибком, можно?

– Идет. Расскажи… С кем ты раньше целовалась?

– Тебе не стыдно? Сам рассказывай. Кто твои девушки были?

– Никто… Никто и никогда. И я так рад… Я для тебя родился. Ты! Милая, единственная. А ты меня не хвалишь совсем…

– Ты сильный. Ломоносов… – Он нависал сверху, и она принялась расстегивать на нем рубашку.

– Что, прямо сейчас? – спросил тревожно.

– А?

– Будешь моей сейчас?

– Дурак, – Лена проворно застегнула пуговицы обратно.

Допили вино, доглодали рябчиков, пластинка кончилась, счастливо чмокнув.

Они виделись всё время, ходили в кино, на выставку Глазунова в Манеж, навестили Валентину в Чистом переулке (пирог с яйцом и зеленым луком).

Лето было в разгаре и расцвете; поехали на природу, к Тишковскому водохранилищу по Северной дороге. Там и тут лежали пыльные куски засухи, похожие на шерсть, опавшую с огромной дворняги. Тропинка к воде вела сквозь чудовищные хвощи и погасшие одуванчики. Косые склоны, песок у воды и саму воду заполонили отдыхающие. Виктор и Лена бесконечно бродили среди кустов и березок и наконец, соскользнув по высокому заросшему спуску, очутились на пустом и коротком песчаном отрезке.

Разделись, Виктор ворвался в воду по пояс и, размашистыми ударами взбивая пену, поплыл сначала вперед, потом резко взял влево и пропал. Лена не умела плавать, она постелила полотенце, выложила из холщовой сумки два вареных яйца, помидоры, помятые в дороге, соль в газетной бумажке, два ломтя бородинского хлеба, термос с заваренным шиповником.

Она решила не есть, пока не дождется Виктора. Засмотрелась вдаль, где темная лодочка казалась неподвижной, и подумала: неужели это и есть любовь? Она хотела замуж, время пришло. Кого еще искать? Она свыклась с ним, он был ей симпатичен, но вчуже, может, потому, что действительно мало друг о друге знали. Самое ужасное: интересоваться им почему-то не очень хотелось, а когда спрашивал он – становилось неинтересно рассказывать. А если сейчас утонул? Тьфу-тьфу-тьфу, – прошептала и беспокойно окинула воду. Вода колыхнулась, словно от ее ищущего взгляда, и, взорвавшись искристыми брызгами, вытолкнула рыжую голову.

– Эге-ге-гей! – загоготала голова.

Виктор выбрался на берег и начал хлопать слепней, осыпая теплую Лену колючими каплями.

– А ты почему в воду не идешь? Освежись. А то солнечный удар хватит.

– Замолчи! У меня мать умерла от солнечного удара.

– Извиняюсь, не знал.

Уселся рядом на полотенце, прижался, отвратительно сырой и скользкий. Вяло хлопнул еще одного слепня у себя на животе, взял в щепоть, жужжащего, стряхнул щелбаном. Слепень отлетел в воду и забарахтался, так что побежали тонкие круги. Лена хотела встать, окунуться хотя бы, но почему-то осталась. Виктор набил рот, заглотнув целиком помидорину.

– Огурец не захватили, – деловито прочавкал; из-под мышки густо рыжели мокрые кудри.

– Огурцы?

Лена не могла оторваться от этих кудрей, не могла и не хотела, смотрела с отвращением, потянула носом – и вдруг поняла, что безумно хочет его.

– Вить, – она откинулась на полотенце. – А показать мою грудь?

Он молниеносно повернулся, спросил глазами, она зажмурилась в подтверждение. Он сам приподнял одну чашечку и подул; или просто, сильно втянув воздух, выдохнул восхищенно.

“Никого тут нет. Так и надо. Надо до свадьбы. Поймет, что я не девочка. И не женится? Правда всегда важнее. Лучше сейчас. Сейчас, когда меня к нему… потянуло… Или это солнечный удар?”

Виктор сдвинул лифчик ей на горло, как когда-то Костя, и разглядывал. Он держал в растопыренных пальцах левую грудь и, кажется, не торопился перейти к правой. Лена рванулась, опрокинула его затылком в песок, быстро поцеловала в шею, в жилку у виска.

– Помочь тебе? – точным движением руки нырнула под его плавки: сырые кудри, огурец…

Шумный всплеск.

Над водой плыла лысая розовая голова. Старичок деликатно кашлянул и проплыл.

Лена, вскочив, одевалась не глядя:

– Черт! Ну что ты творишь? И еще эти слепни! Вечно эти слепни!..

В конце сентября сыграли свадьбу. Виктор был в угольно-черном новеньком костюме с бабочкой, Лена в белом платье с гипюровой фатой. Отметили в небольшом кругу. Валентина пришла с сумкой пирогов и дочерью Светланой – тогда еще незамужней: пухлая студентка, обиженная мордочка; по-настоящему она сдружилась с Леной чуть позже, сама выйдя замуж. Мать Виктора Вера приехать не смогла из-за хвори, но передала невесте гранатовый браслет с Изкой, бойкой рыжухой, из молодых да ранних, в свои девятнадцать уже поменявшей мужа.

– Желаю вам долгих отношений, – Изка говорила развязно. – Долгих, ребята! Не успели зажить одним домом, смотришь: кошка с собакой. И как такие разные отыскались! У вас свадебка тихая, это правильно. У меня – ходуном всё ходило, народу тьма, Витька не даст соврать. А расплевались – и перед людьми стыдно! Муж горячий был, вот и прикипела. Оба слишком горячие – быстро остыли. Витька-то, небось, кипяток? – спросила она Лену, заговорщицки понизив голос, но так, что остальные услышали.

Лена спрятала глаза.

– Наша девочка не из таких, – Валентина осуждающе покачала головой.

– Каких таких, мать? – Изка наползла на стол, сдвигая тарелки. – Эх, родная… Ты что думаешь, как раньше в деревне, до брака ни-ни? Ребятки! Знаю, дорогие вы мои, бывает, с первого раза так понравится… начали встречаться, и больше, и больше нравится, и так друг с дружкой хорошо выходит, что побежали жениться…

Виктор поморщился.

– Главное: не обольщаться! Как говорится, где очарование – там и разочарование! – Изка подняла правую руку, погрозив неизвестности указательным пальцем. – Я недавно, когда второй раз замуж пошла, даже не наряжалась. Сели вдвоем, и тут свет отключили. Распили мы шампанское впотьмах и спать легли. Гостей не звали, чтоб не сглазить. Может, в этот раз больше повезет! А тебе, Витька, точно повезет больше моего! Горько, ребята!

– Целуйтесь! – подхватила с каким-то легким ехидством Света.

– Горько – теперь можно. – Валентина глянула на Изку внушительно. – Теперь им можно – и горько, и по-всякому.

Виктор и Лена встали, неуклюже столкнулись носами и покраснели под общий смех.

– Одна сатана, – сказала Валентина, добродушно посмеиваясь.

– Может, хочешь спеть? – тихо спросила Лена, когда поцеловались.

– Не время, – в тон ей ответил Виктор.

Лишь ближе к ночи он вдруг выпрямился и кашлянул, как будто рявкнул. Выждал полминуты, словно накопив горловой гущи, и затянул мягко, но с тайной властью в голосе:

                        Живет моя отрада в высоком терему,

                        А в терем тот высокий нет ходу никому…

Валентина сочувственно вздохнула. Изка невпопад повторяла отдельные слова, подперев тяжелую голову кулаком.

– Была бы только тройка, да тройка побыстрей! – Виктор на взлете голоса изо всей силы хлопнул в ладоши.

Все захлопали. Лена с достоинством слушала эти хлопки, которые предназначались и ей.

Гости ушли после полуночи. Лена долго стелила постель, поймала себя на том, что руки дрожат. Заперлась в ванной, лежала в пене, кружевной, как фата. Выключила кран, когда вода стала подбираться к лицу…

Виктор сидел на краю кровати в трусах и майке при зажженном зеленом торшере с книжкой стихов Роберта Рождественского “Радиус действия”.

Села рядом в ночной рубахе, заглянула через плечо:

– Нравится?

Он захлопнул книгу так гулко, словно до этого глядел в нее, не читая:

– Я пулей, душ приму…

Лена погасила свет, забралась под одеяло, в первую минуту снежно охладившее, подтянула колени к подбородку. “Ерунда, ерунда”, – твердила сквозь крупную дрожь, от которой все мысли пропадали. Скрипнула дверь, в темноте Виктор казался подросшим, высился папуасом в набедренной повязке полотенца, и почему-то от него гораздо сильнее пахло спиртным, как если бы душ был из водки. Лене стало смешно и чуть легче: “Может, ничего и не заметит”.

– Дай-ка я тебя обниму! – он сдернул одеяло.

Она заранее вскрикнула. Он действовал заправски – довольно ловко, но до обидного механически, точно бы на десятом году брака. А на самом деле – он много раз воображал этот событие и сейчас по-прежнему ощущал себя внутри фантазии. Он давил и тряс ее, как неживую, боясь выскочить из уверенного ритма, и, сбившись, вернуться в жизнь. Всё кончилось быстро. Виктор протяжно зашипел в ее волосы, затем приподнялся на локтях, вглядываясь сквозь темноту. Спросил, придавая голосу романтичность:

– Тебе было больно?

– Немножко, – уклончиво сказала Лена. – Сейчас… – она перелезла через него и босиком прошлепала в ванную.

Выдавила шампунь в ладонь и стала размазывать по всему телу. Зачем-то снова вымыла голову, улеглась на дно, карауля приближение воды к лицу, надеясь, что мужа уже сморил сон.

Когда она вернулась, в комнате горела люстра, Виктор сидел на кровати, обхватив колени, и смотрел перед собой.

– Где кровь? – спросил он глухо.

– Где-где, в воде, – задорно срезала Лена.

– Ответь нормально, пожалуйста!

– Давай спать. Ты перебрал.

– Послушай, ты зачем со мной, как с маленьким? А я не маленький. Я что, по-твоему, не знаю, что у женщины бывает после первого раза? Елена, я человек прямой и скажу прямо. На простыне ни пятнышка… Что, не так? Или вру?

– Вить, ну не начинай. Я не знаю…

– А когда мозги мне крутила – знала? Веревки из меня вила. Издевалась, как будто я твой крепостной.

Прямо говорю, и ты прямо говори. Ты мне всё это время не давала, так?

– Прекрати!

– Зачем же ты меня обманывала?

– Не обманывала я тебя! Хотел бы и взял!

– Ах, ты так! – Виктор ударил кулаком по кровати и вскочил. – Ах, вот какая ты! Хотел бы… Надо только захотеть – и бери ее, пожалуйста. А как мне брать, если не все такие, как ты? У меня до тебя никого не было, никогошеньки! Что, не веришь? Думаешь, шутки шучу?

На лестничной площадке залаяла собака, люто и обличительно.

– Верю, – Лена сделала неуверенный шаг назад.

– Мог сорваться, вокруг столько юбок шуршало, ан нет, сдерживался, от пола отжимался, на вокзале вагоны грузил. Я для настоящей любви себя берег. Ждал своей свадебной ночи! Много их у тебя было? – Он поднял глаза, в каждом по алой молнии.

– Кого – их?

– Коблов.

– Не смей!

– Ага, защищаешь, – встал, она отпрянула к двери. – Забыть их не можешь?

Открыл шкаф, взял свою рубаху.

– Куда ты? – залепетала Лена. – Один только. Витя, мне неприятно это вспоминать.

– Ах, как запела! – швырнул рубаху под ноги и наступил тапком, словно на знамя невинности.

– Ты мой первый. В серьезном смысле!

– А не в серьезном? Сто сорок первый? – он вращал кольцо на безымянном.

– Я тебя люблю, и никого раньше не любила! – Лена подошла, ловя его взгляд. – Послушай…

– Выкладывай!

– Что?

– Всё, всё, по чесноку…

Лена села на кровать, Виктор приблизился, его живот оказался возле ее лица: тенистая скважина пупка, волосяная дорожка, песочно-глинистая, уводящая в черные сатиновые трусы.

– Один подлец меня изнасиловал, – Лена хлюпнула ноздрями.

– Изнасиловал? – Виктор опустился рядом. – Так давай адрес! Где живет?

– Что ты несешь!

– Ах, я еще и виноват! Девушка… Девушка, можно с вами познакомиться? Нельзя? Кто же тебя, девушка, попортил? – Голос Виктора приобрел жутковатую иронию. – Не подскажете? Девушка, а зачем ты мне сдалась, всеми драная?

– Отвяжись… – у Лены булькнуло в горле. – Да не всеми!

– А кем?

– Одним!

– Каким одним?

– Напоил он меня. Я не соображала. Во сне я была, понимаешь? – она всхлипнула. – Погаси свет.

В темноте лежали бок о бок, неподвижные.

– Учи меня давай. – Виктор сердито нарушил тишину. – Целоваться учила. И этому учи. Я ж ни хрена не умею.

– Чего ты хочешь? Я тоже не умею.

– Покажи, как ты меня любишь. Сама всё делай.

Лена перевалилась на него. Она вымаливала пощаду.

Она извивалась, стелилась и терлась, ставила засосы, сыпала поцелуйчиками и мела непросохшими волосами. Виктор охнул и стал ловить ее, змеей скользящую по нему. Ему было горячо и щекотно, змея ускорялась, он сросся с ней, он сделался ею, он мучительно излился змеиным ядом.

Лена отдыхала, прилипнув к его груди щекой, и слышала, как четко и потерянно толкается там сердце.

Виктор подумал: “Пригрел гадюку” – и сказал, почесав ее под загривком:

– А говоришь, опыта нет. А вон какая ушлая…

Она оттолкнулась от его груди, больно цапнув ногтями. Вспыхнул зеленый свет торшера.

– Уходи!

– Откуда ты всё умеешь? – спросил он лениво.

– Один раз. Клянусь! Один раз у меня что-то было, Витя! Ты всю душу намерен из меня вынуть? Мы не в каменном веке с тобой. Мы современные люди. Ты зачем меня унижаешь? Напоил он, сделал со мной, что хотел, я ничего и не запомнила, как будто и не со мной это было. Но я же твоя и никого другого. Я же тебя, тебя, тебя люблю, пойми, а не соседа этого чертового!

– Соседа? – Виктор взлетел, поднял рубашку с пола, открыл шкаф и принялся наспех одеваться. – Соседа… А я и подумать не мог. Что ж ты в этом алкаше нашла?

– О ком ты?

– О том. – Натянув пиджак, притопывал голыми ногами. – Куда носки задевал? Соседа, говоришь? Который тебя у подъезда встречал… Жалко, я тогда его не прибил. Понятно теперь, какой твой вкус! Напоил, говоришь? Спасибо, Елена, за соперника! Хотя куда мне до него… Опередил он меня, и не догнать.

– Это другой сосед!

– Другой? – Виктор издал ликующий клич и выудил носки между шкафом и сервантом. – Другой? Они к тебе что, стаей ходят? Или все соседи твои?

– Он не из моего дома. Он по району сосед.

– Ага, скажи лучше: сосед по планете. Как у этого… у Рождественского стих. – Влез в брюки, подтянул ремень. – Врать самой не противно? Кольцо, зараза, не снимается. Не хнычь, на разводе верну в полной сохранности. – Он махнул рукой и вышел.

– Бабочку забери! – крикнула она вслед.

Хлопнула дверь в прихожей, но встать, закрыть не было сил, душили, не давали пошевелиться слезы.

Накануне свадьбы Лена взяла недельный отпуск – и поэтому оставалась дома. Утром доела со странным аппетитом праздничную еду, снова легла спать, – сквозь сон звонил телефон, – проснулась вечером, смотрела телевизор и ничего не понимала. Опять звонил телефон, наплевать… Она пыталась не думать о Викторе и всё равно тупо думала. Почему-то он рисовался ей чистым и славным, которого она была недостойна. Она мысленно говорила: я права, а он хам, но першило в горле от горького осадка, и тревожилась: как он там, не случилось ли что? А если и впрямь развод? Что скажут вокруг? Этого допускать нельзя. Зачем тогда было жениться? Неужели для чувства хватило единственной ночи? Или Витин уход так ее пришиб? Или у замужней сразу меняется ум? Снова спала, встала поздно, включила телевизор.

– Алло, – сказала вязко.

– Вы куда пропали? – Валентина звучала на подъеме. – Звоню, а эти – как испарились. Не до людей? Нарочно трубку не берете? Ну, ты скажи: всё молодцом пережила? Ничем не напугалась? Как там половинка твоя?

– Всё хорошо.

– А чего голос дохлый? Ленусик, они, мужики, всегда первое время беспокойные, им только одно и надо. Ты не смотри, что осень на улице. У вас сейчас весна. Считай, самый разлив! Потерпи, он быстро набалуется, еще полгодика, и войдет ваша жизнь в берега. И будете жить-поживать. Ты от него кувырков еще допрашиваться будешь. Я жизнь прожила, знаю, что говорю. Не отвлекаю? Может, отвлекаю от чего? Ты намекни, а то стесняться-то поздно, – и мачеха как-то сварливо, не по-доброму засмеялась.

– Ерунда.

– Ладно, драгоценная моя, веселитесь! Когда сможешь – сама звони.

Ночью Лена проснулась от громовых ударов в дверь. Заглянула в глазок и сразу открыла. Виктор, подавшись вперед, косо вошел в квартиру:

– Бабочку забыл.

Синяк под глазом, лилово-красный… Мутные глаза, волосы спутались колтунами… Он был в одной рубашке, потемневшей в подмышках, штаны на коленях изгвазданы ярко-зеленой оптимистичной краской.

Прошел в комнату, показал пальцем на кровать, точно бы уточняя для себя направление, сделал два шага и упал лицом в одеяло. Лена перевернула его тело с большим трудом, радостно шепча: “Какой ублюдок…” Он спал – безмятежно и беззвучно. Она подумала, что было бы неплохо выволочь его вон, но стала стягивать с него ботинки. Он вздрогнул, плямкнул губами и отчетливо сказал: “Бабочка”.

Управившись с раздеванием тела, села на стуле у изголовья – стеречь богатырский обморок.

Ближе к рассвету он дернулся руками и ногами, как связанный, и со звонким хрустом зевнул.

– Знаешь, где я был? – спросил, усевшись на кровати и подоткнув подушку под зад.

– И где? – с вызовом уточнила Лена.

– А я не помню! Второй раз в жизни так. В детстве с Генкой-одноклассником первача выпили. И память потерял… Запомнил только журавлей в зеленом небе и анекдот, который мне Генка рассказывал. Неприличный. Сейчас та же история. Помню, с женщиной какой-то в метро познакомился, трезвый еще, к ней поехали, сели пить… И дальше полный провал. Один просвет: электричество горит, а на стене ковер, и на ковре ее красном – белый олень.

– Зачем ты мне это говоришь? – глаза Лены расширились и налились чернотой.

– Мы теперь квиты, всё поняла? И говорю, чтоб знала: я всегда правду говорю, так воспитали. Дома не разговаривали со мной, пока правду не скажу. Не одной тебе, Лена, гулять, всё поняла? А не нравится – можем разбежаться. Ушел от тебя и сразу загадал: сейчас же загуляю. И, видно, какой-то дух меня вел: на “Парке культуры” входит одна, на меня зырк-зырк, я ей: “Здрасьте” – ну и к ней поехали… Как я от бабы той ушел, с кем подрался, как сюда добрался – ничего не помню. Хорошо, что в вытрезвитель не загремел!

“Пошел отсюда”, – хотела сказать Лена, но спросила жалобно:

– Ты больше не будешь?

– А ты? Думаешь, я тебе поверю? А ты мне? На слово? Справедливость-то не полная! Ты у меня первая, а я у тебя… Одной тебе знать, какой!

– Но я тебе не изменяла! – Лена вдруг ощутила отчаяние, точно бы попала в страшную сказку и торгуется на дьявольском базаре у прилавка с отрезанными головами.

– И где мы будем жить?

– Здесь, где и собирались.

– Здесь? – протянул Виктор. – Чтоб ходить и не знать, кто мне рога наставил? Этот в очереди, за спиной ухмыляется, этот в лифте едет, в потолок глядит, или вон тот – закурить спросил. Кто из них сосед? Может, все они – сосед? Или один – сосед, а остальные его дружки? И ходи по району вашему оплеванный…

“Зачем я тебя терплю? – подумала Лена. – Рискнул бы ты так со мной поговорить, пока сватался”.

– Пора! Спасибо этому дому – пойдем к другому!

– Какому другому? – уточнила с ревнивой резвостью. – В общагу?

– Почем я знаю? – влажно выпятил нижнюю губу, отсылая к некой непреодолимой силе. – Пора!

– В чем ты пойдешь? В этом? – Лена показала на кучу одежды, сваленной в углу. – Я тебя в таком виде никуда не пущу!

– Пить есть?

Она бросилась на кухню, вернулась с чашкой воды.

Влил в себя залпом, лязгая зубами о край. Затем опять уснул. Она достала два таза, замочила по отдельности рубаху и брюки и прикорнула возле мужа.

Пробудилась от того, что рядом пусто. Спросонья подумала раздраженно: “Хочет уходить – пускай тогда навсегда”. Виктор на кухне открыл воду, загремел чайником, зачиркал спичками. “Возьму и прогоню, хоть в мокрой одежде, хоть голым, пусть еще только скажет мне что-нибудь”. Крикнула:

– Потише нельзя?

У чайника воинственно зазвенела крышка. Виктор показался в комнате, моргая и прикрывая руками трусы:

– Разбудил? Прости. Ты спать будешь, нет? Можно с тобой поговорить? Нет? – И не дожидаясь ответа: – Лен, ты знаешь, я пить не люблю. Но бывают срывы. Я обдумал… Не спал, пока ты спала. Ты спала, смотрел на тебя и залюбовался… Ты прости, ежик. Обожаю я тебя, Лен. Трезво посудить: я – дубина. Ты мне что, может, какой этой назвалась… этой… нетронутой? Сам придумал! Да. Сам себя обманул, сам на себя разозлился. Пьянка виновата. Не допил, поэтому и ушел – добирать свое. А что тебя обвинял – это повод был для запоя дальнейшего. Ты добрая – меня снова приняла, в грязи, в состоянии скотины. Прости, мой свет. Всё, бью по тормозам. Ни пива, ни вина. О водке даже вспоминать не буду.

Лена внимала ему молча.

– Давай то, что было, проедем, как будто не заметили. Я тебе всегда верен был и буду. Кроме тебя, меня никто не колышет.

– Ты бы еще в дом ее привел! – грудным голосом выдохнула она.

– Не было никого. Пошутил я. В общаге с нашими пьянчугами кирял. Драка была – правда, но женщин не было. Ох, всё, всё! Ни пива, ни вина. Ежик, можно я тебя поцелую?

– Ремнем бы тебя, – прошептала Лена, глядя сквозь прищур сомнения, ощущая себя повзрослевшей. – Стой! – Она распахнула глаза, вглядываясь в его дрожащие руки, сцепленные ниже пояса. – А где кольцо?

– Кольцо?

– Где кольцо?

– Не помню… – Виктор взвил правую руку и усердно зажестикулировал. – Потерял. Ежик, я не дарил… никому… Я не выбрасывал… Я новое куплю!

Они повздорили в тот же вечер: у Виктора поднялся жар, он кашлял, но не хотел лежать и утверждал, что градусник завышает температуру.

– Взять для тебя другой?

– Откуда?

– От верблюда, – и тотчас осеклась, поймав его подозрительный взгляд.

Предсказание о соседях сбылось в точности. Закурить спросил у подъезда тот самый мужичок с третьего этажа, после стычки с Виктором неисправимо похожий на китайца. “Не курю, – отчеканил Виктор – и не пью”. Костя встретился им сначала в очереди (стояли за бананами, ухмылялся позади), через день столкнулись в лифте; с ним была его собака, которая, задыхаясь и трепеща языком, стала упоенно обнюхивать Ленин живот. Лена была готова провалиться в шахту вместе с лифтом и с ними всеми, но Костя подтянул овчарку за ошейник, блуждая по сторонам круглыми глазами, а Виктор хмуро смотрел в стенку, где чернела надпись “ABBA”.

Четыре месяца спустя она снова попала в лифт с Костей; он был без собаки, она без Виктора. Скосил глаза на ее явно пополневшую талию, и черные усы, казалось, шевельнула насмешка. “Соль в глаза, соль в глаза, – подумала Лена суеверно. – Так и живи с усачом над головой. Родится ребенок, вырастет, пойдет в школу, а физруком будет этот, что ли?” Последнее время она вспоминала о соседе с сильной неприязнью.

Между тем и Валентина огорчила. Пришла в гости и заботливо спросила (будто бы Лена не предупреждала):

– Как у тебя, Виктор, с соседями, контакт налаживается? Не надо бирюками жить! Сверху мужчина есть знакомый, да, Леночка? А борщ без мяса – это неправиль…

– Но, – перебил Виктор хрипло, – мы бы очень хотели переехать.

– Куда? – По лицу Валентины скользнула бдительность. – Это правда?

Виктор барабанил толстыми пальцами по столу: безымянный был вновь окольцован.

– Правда, правда, – закивала Лена. – Очень надо. В другой район. У тебя же в управлении связи.

– Управление занимается архитектурой, но никак не расселением, – важно пояснила Валентина. – Единственное, что я слышала: есть вариант за городом. Но вам же Москва нужна?

– На воздухе ребенку лучше! – выпалил Виктор. – Да и я о природе мечтаю!

– Один дипломат по Ярославской дороге продает свой дом. Со всеми удобствами. С ним общается дядя Лева, ты его знаешь, Ленусик, мой друг из Хотькова. И эти края ты хорошо знаешь – мои родные. К Тишкову я тебя с детства приучила. У дипломата дом в тех местах – то ли “Правда”, то ли “Зеленоградская”. До Москвы добираться несложно. Узнать?

– Узнайте, – грозно сказал Виктор, заинтересованно глядя в борщ, словно обнаружив там сцены измен и отмщения.

– Узнай, – сказала Лена растерянно.

Место называлось “Платформа 43 км”. Они переехали туда – обменяв Ленину однокомнатную квартиру на двухэтажный финский домик дипломата – в августе семьдесят восьмого с грудной Танечкой.

 

Глава 8

Таня с самого детства слышала, как родители попрекают друг друга.

Дальнее расстояние до Москвы, оборвавшийся провод, ржавая вода, шум газового отопления, скудость в магазине, опасный гололед и непролазная грязь, грохот поездов, хулиганы в школе – всё выводило их на обоюдные упреки.

– До станции топай. До города час в электричке стой. Назад еду – силы на нуле, – жаловался Виктор.

– Сам такое устроил, ревнивец, – ехидно замечала Лена.

– Надо замуж нормальной выходить…

– Если что не нравится, еще время есть – ищи себе нормальную. Может, в той же Москве и найдешь.

Некоторые обстоятельства, к которым отсылали родители, были для Тани загадочны, и отец, и мать темнили в ответ на ее расспросы, но главное – она сама тоже была недовольна. Таня винила родителей, не зная, кого винить больше: “Надо же, в Москве жили. От Москвы добровольно отказались”. Винить больше следовало отца, ведь он, как говорила мама, “переправу сюда навязал”, но хотелось почему-то больше винить мать, да и основания были: ведь она согласилась и это ее любимая мачеха предложила дом.

Иногда Виктор нахваливал их житье.

– Другие деньги большие за такое платят. Сидим среди лесов. Да и дом просторный, свой. В Москве дети задыхаются, а наша цветет!

– Не цветет, а киснет, – опровергала Лена.

– Станция близко, и вообще-то ходьба полезна, у нас все удобства есть, плюс природа. Иногда чудится: в свое детство вернулся… – благодушно настаивал он.

– Чудится ему… А мне каково! Знала бы, за кого иду… Лишил меня балета.

– В Москву на работу ездишь, вот и на балет езжай отдельно.

– Спасибо, научил! Что бы я без тебя делала? Ребенка бросить, отдых отменить и на электричке в театр, чтобы ночью потом обратно переться?

Когда Таня была маленькой, она брала сторону Сорок третьего. Зимой папа иногда отправлялся с ней в лес за железной дорогой, они брели, утопая меж поваленных елей, и он говорил: “Его проделки”. – “Чьи?” – “Не кричи!” Выходили к огромному сугробу, и отец прикладывал палец к губам: “Тише, не разбуди. Ты знаешь, кто там?” – “Кто?” – Таня переходила на сипящий шепот. “Это он спит”. – “Медведь”, – догадавшись, замирала. Но однажды весной, подросшая, она с подругой Ритой зашла в тот лес, обещая показать медведя – “Папа его видел”, – без ошибки пролезла сквозь талые завалы и нашла нужную поляну, но вместо голодного рыка их встретила куча веток, мокро блестевших из-под расползавшегося снега, поверх чернела автомобильная шина.

Той весной было такое таяние снегов, что в низине между их улицей и железной дорогой возникла настоящая река; запах ее, дикий и живой, вызывал радостное беспокойство. Ходили вдоль реки, и папа обещал сколотить плот, а ночью разбудить Таню и сплавать вместе: светя фонарем и отталкиваясь багром. Ночь она проспала и утром, плача, вбежала к родителям: “Где плот?” – “Какой плот? Тебе приснилось?” – сказала мама, что было особенно обидно, а папа жалко отшутился: “Его съела акула”.

Летом он водил ее в другой лес – в километре от дома, на окраине поселка. Вдали жужжало Ярославское шоссе. “Это страшная огромная муха, веришь или нет?” Таня мотала головой с рыжеватыми косицами: в муху она никогда бы не поверила. Тогда он показывал следы на дороге, вероятно, козьи, и таинственно нараспев произносил: “А это кабан, на кабана поставим капкан!” Он мастерил на месте нехитрую ловушку из ржавых гаек и ввинчивал в болотистую почву, однако охота была обманна. Убедившись в сплошном вранье (которое она списывала с отца на окрестную местность), Таня решила, что в Москве (где она бывала мало – по два раза на елках и балете, по разу на спектакле и в цирке и еще несколько раз у мамы на работе и в гостях у бабы Вали) жилось бы несравненно лучше, поэтому лет с восьми при родительских спорах всегда брала сторону Москвы.

Переехав за город, Лена уволилась из Министерства обороны и через несколько лет, когда Таня встала на ноги, устроилась работать в аварийку – сидеть на телефоне и принимать вызовы. Виктор проработал в ФИАНе еще несколько лет. Перешел в Московский электронный институт, на заочное, получил диплом.

Из лаборатории он вынес мечту, превратившуюся в воспоминание, наплывавшее вечерами: обмакнул палец в красную краску и оставил отпечаток на Луне. Вернее, на детали,

которая потом была вмонтирована в луноход на заводе Лавочкина. Если точнее, это сделал когда-то его старший коллега Савельев, чей отпечаток навсегда остался в небесах. Но Брянцев надеялся, что и ему представится такая возможность.

Бывало, в стылых сумерках выходили на двор: Таня хватала варежками и разбрасывала ускользавший сухой снег, отец, взяв лопату, расчищал дорожку до стеклянного сверкания.

— Ух ты какая, — говорил он, запрокинув голову  в шапке-ушанке. — Яркая какая, всю насквозь видать...

Мороз, потому что... Далекая, высокая, а можно дотянуться...

Иногда он фантазировал вслух, будто это не Савельев, а он дотянулся.

Таня смотрела вверх и думала, что смутные пятна на Луне — это отпечатки папиных пальцев. При другой погоде Луна целиком бывала, как слабый отпечаток пальца.

Виктор не только оборудовал летний домик под мастерскую, где грохотал и звенел инструментами, взвивая красноватую пыль (точил косы, собирал велосипеды, выпиливал дверные ручки из дерева), но и у себя наверху держал множество железяк и две станции: он заделался радиолюбителем и шарил по эфиру. Он не терпел, когда к нему входили в комнату, и запрещал Лене у себя убирать. Как-то за несколько вдохновенных часов изготовил длинную трубу-телескоп, спаяв вместе железные банки из-под венгерского горошка.

— Жестянщик. Буду тебя жестянщиком звать, — язвила жена. — Выкинь скорей свои жестянки. А то увидит кто, подумает: сумасшедший в доме живет.

— Я для Тани старался. Звезды ей показывать буду. Тебе-то, темная душа, ничего не интересно.

Но на звезды он смотрел в одиночестве и берег трубу свято, как и книжки по астрономии, которые закрывал в стальной толстый сейф. Только раза три в радушном настроении и при должной погоде он давал дочке заглянуть в телескоп из своего окна, но тут же отнимал, приникал сам, что-то крутил, сбивчиво пытался объяснить, махал руками и, свирепея, отсылал вниз. Лене он звезды даже не предлагал, да она и не просила.

После ФИАНа Виктор, искавший, где бы заработать побольше, устроился в почтовый ящик 2929: мастерил приборы для наведения. Наводить можно было всё что угодно: корабль, самолет, ракету, снаряд. Об этой работе рассказывал неохотно. Однажды с напарником они сочинили интегратор тока для боевой ракеты – полгода паяли, и наконец получился прибор размером с два их кулака. А потом ракета пролетела от Плесецка до Камчатки и волшебно попала в круг радиусом один метр. Виктору и его напарнику выдали премии и грамоты.

В этом 2929 Виктор продержался всего год – какое-то внутреннее беспокойство заставляло его менять работы вопреки благоволению начальства. Он перешел в КБ “Полюс”, где конструировали лазерные гироскопы, – учреждение с пятью тысячами сотрудников. Трудился в огромной стеклянной лаборатории на десятом этаже.

Настоящие скандалы у Брянцевых случались по праздникам или просто выходным, поскольку Виктор разрешал себе выпить и увлекался. Как-то седьмого ноября, опрокинув пятую рюмку самогона и спев несколько положенных песен, он обмахнулся красной открыткой и, сминая ее, перечитал вслух:

– “Жизнь моя идет серпантином, может, с новым человеком, наконец, и наладится. Плохо, нет детей. За тебя я рада очень и очень: что жена есть и дочка. Некоторые женщины локти кусают, когда им про тебя говорю. Оля Рукавишникова особенно, но и Тамара тоже покусывает. А так, с большим народным праздником всю вашу семью”.

Небрежно бросил открытку, и глянцевым краем она прилипла к сливочному маслу.

– Видала, чего Изка пишет?

– Чего? – недовольно переспросила Лена.

– Скучают по мне наши. Рукавишникова локти кусает – думаешь, так просто написано? Намек. Изка знает: эта Ольга бешеной была, так от меня сатанела, аж кусалась.

– С чем тебя и поздравляю.

– Думаешь, заливаю? Ты у Изки спроси, позвони ей. По мне девчата выли. Каждый вечер ко меня новая ходила. Ха-ха-ха!

– Ты бы при дочке постыдился… Кого агитируешь, не пойму. Интересно, что ли, из года в год болтовню твою слушать, каким ты мне достался тертым калачом? Да хоть тыща их у тебя была, и что дальше? У меня с этим днем, если хочешь знать, тоже кое-что связано.

– И что?

– А ты догадайся!

– Скажи…

– Выпила хорошенько.

– И что?

– А то!

– Пойду-ка я, пойду-ка! Пойду-ка, поброжу… – сосредоточенно забормотал Виктор, покинул стол, ринулся в прихожую.

– Ты куда, папуля? – Таня не знала, откуда взялось в ней пронзительное и горемычное “папуля”.

Он твердо и равнодушно отстранил ее, как помеху. Влез в сапоги и пальто и ушел.

Он вернулся только через три дня – как потом оказалось, жил у своего приятеля местного газовщика Миши Филимонова, от него и ездил в Москву. Лена сначала забеспокоилась, отправилась на почту в Зеленоградский поселок, по-местному – в Зеленку, позвонила в Витин институт и узнала, что на работу он вышел.

– Может, и есть у него кто. У кого-то же он застрял, наверно, – рассуждала она с приятельницей, местной учительницей английского Идой по фамилии Холодец. – И дочку не жалеет. Такая она у меня ранимая. Молчит, молчит, а я же вижу: переживает, всё близко к сердцу принимает.

Таня стояла под окном и слышала их разговор.

– Лена, недостоин он вас, – говорила Холодец проворно. – Уж какой он там ученый, не мне судить. Но как ни зайдешь, всё время лежит, в трусах семейных и с газеткой. Странный человек, мне лично непонятный. Я его всегда про себя называла: ватный богатырь. Или просто: ватный. И многие так его прозвали, с моей подачи: ватный. Дружеский шарж, так сказать. Раньше вам не говорила, теперь можно. “Как там ватный? Это кто, ватный пошел? Ватный опять напился”.

– Ватный? – Лена нервно рассмеялась и вдруг обиженно возразила: – Ну, не такой уж он ватный. У него и мышцы есть.

Таня отступила от дома, чтобы не слышать, злые слезы стояли в глазах.

Отец вернулся воскресным днем; он незаметно проник в гостиную и улыбнулся по-клоунски беззащитно: “Птичка прилетела”. Мать наскочила на него, загремела голосом и посудой, а Таню между вскриками отослала к Иде – сообщить пароль: “Птичка прилетела”. Таня брела по улицам наперекор холодному ветру, и скорбь ломила ее восьмилетнее сердечко.

– Хэллоу! Вот ду ю вонт? – Холодец встретила ее в саду, где снимала белье с веревок.

– Мама просила вам передать: птичка прилетела, – сказала Таня и постаралась сделать лицо наивным.

– Сэй ит ин иглиш, плиз!

Таня отвернулась и побежала.

Она заметила: в будничной перебранке родителей была некая ласковость.

– Съел ты мою молодость и лежишь, как сытый кот! Угораздило же меня… Юна была, трепу твоему поверила. Сейчас бы с генералом жила, горя не знала. Правильно умные люди говорили: надо за москвича замуж, а не за это чудище лесное.

– Если бы не твое брюхо, я бы с тобой дальше жил, что ли? – спрашивал отец с суровым восторгом.

– То же самое могу заявить, товарищ.

Они не сильно стеснялись Тани, довольные собой, ища, куда бы уколоть друг дружку, и после каждого меткого укола взвизгивали смешливо и с наслаждением. Склочничая, они были сосредоточены друг на друге, словно всё никак не могли разобраться в чем-то очень важном, что, возможно, навсегда бы их примирило.

Обычно тон задавала Лена. Трудились однажды в огороде. Таня полола укроп и петрушку, отец вскапывал грядку, мать поливала огурцы и кабачки, приговаривая:

– Надо яблоню спилить! Видишь, от нее тень какая! Поэтому ничего и не растет как следует! Не хочешь пилить? Так и скажи!

– Ты просто яблочный пирог делать не хочешь, вот и придумала дерево загубить, – не растерялся Виктор.

Замолчали. Прошло минут пять, и вдруг – истошный и жуткий вопль:

– Что ты уставилась? Смотрит и смотрит! Приятно, что ли, копать, когда на тебя смотрят?

– Затухни! – отозвалась Лена.

Таня засмеялась, но смех ее даже не услышали. Ей было обидно: у Риты родители скандалили втихаря, хоть в основном и матюгами, а когда Рита спряталась как-то за штору и, не выдержав, засмеялась, вытащили ее и надавали по губам, как будто это она материлась. А Танины родители словно бы разгребали ежедневный бытовой сор: ветошь, газеты, крошки, пыльные комья, сломанные карандаши, – пытаясь добраться до утерянной стародавней вещицы, которая таилась где-то на самом дне и мерцала спасительным золотом. Но сор всё равно накапливался, и поводы для пререканий – тоже.

Виктор не переставал подозревать жену в неверности.

– Кем это от тебя пахнет? – спросил он настороженно однажды поутру, когда она, серолицая, пришла с ночной смены.

– Пахнет? Чем?

– Не чем, а кем, – поправил он с усмешкой самодура. – Электриком или слесарем?

– Хватит идиотничать! – взорвалась Лена. Когда она не могла сразу найти, что сказать, то громко бросала лозунг возмущения: “Хватит идиотничать!”

Виктор знал всю ее бригаду по именам и характерам и несколько раз наведывался в аварийку неожиданно, оставив маленькую Таню у Ритиных родителей. Возможно, в девяносто первом он бросил “Полюс” и перешел работать в аварийку не столько из-за общего краха и пропавших госзаказов, сколько из-за накопившейся ревности. Теперь они делили домашнее время гораздо чаще, но и чаще ругались.

Домашние дрязги не наделили Таню изломами, но сделали ее несколько отстраненной и скрытной.

До школы она ходила в детский сад и была ужасно привязана к воспитательнице по имени Алевтина, носившей толстую восковую косу и на новогоднем празднике изображавшей Снегурочку. На том празднике Таня узнала, что Деда Мороза не бывает, это просто повар нацепил ватную бороду, колпак и шубу, зато Снегурочка – вот, кружится, всамделишная, и имя ей тетя Алевтина. Дети тосковали, капризничали, не ели, но Таня вела себя примерно и мечтала, чтобы однажды ее забыли забрать и сад стал бы ей родным домом, а Снегурочка непрестанно была бы при ней. Но когда Алевтина уволилась, детский сад потерял для Тани всякую привлекательность.

Пойдя в школу, она стала смотреть на родителей с возраставшим недоумением. Они спорили, как поступить с курицей – тушить или жарить, или чем извести колорадского жука – березовым дегтем или отваром лопуха и болиголова, а в книгах открывался, всё ярче проступая с каждым днем, мир странствий и приключений, дружбы, любви, сражений, побед, красавиц и героев.

В хрестоматии была история про немцев, вошедших в поселок. Они повесили старенького директора перед школой, и ребята стали им мстить – прокалывали колеса, сыпали песок в бензобак, одна девочка, сговорившись с партизанами, пронесла бомбу в бельевой корзине и взорвала главного фрица. Таня не спрашивала себя: могла бы она так? Ей нравились родители девочки: отец, не успевший призваться на фронт, подался в партизаны, мать кормила и осведомляла их. А ее папа с мамой, что они будут делать, если красный флаг сорвут с поссовета и гипсовую голову Ленина разобьют, а по Сорок третьему застрекочут мотоциклисты во вражеских шлемах? Наверное, жить по-старому: мама варить варенье из терновника, отец то и дело гнать самогон, складируя его в трехлитровых банках в подвале вместо бомб.

Как-то вечером, когда смотрели программу “Время”, Таня спросила робко:

– А на нас Америка может напасть?

– Запросто, – папа зевнул.

– Никогда! – тут же сказала мама. – Мы сильные, они нас боятся. Не думай о всякой глупости, Танюш. Ведь только что показывали: разоружение началось.

– Нет, а вдруг они ракету пустят? В школе говорили: тогда мы тоже пустим, и весь мир сгорит… Или танками поедут, на самолетах полетят. И нас завоюют.

– Скорей бы! – снова зевнул папа.

– Ты что при ребенке несешь? Хочешь, чтобы она за тобой везде повторяла? Запрись, слушай свой транзистор поганый у себя наверху и помалкивай.

– Ты девочка разумная, язычок на замке, лишнего не сболтнешь. Ты думаешь, всё так плохо в Америке? – Папа оглядел Таню внимательно, как будто она Америка. – Там и одежда, и еда, там много чего. Помоложе был, еще верил брехне, теперь не верю.

Таня не вняла словам отца, она больше полагалась на школу, но вывод сделала: если завтра война, родители вредить врагу не станут – в хрестоматии был один плохой человек, скрытый белогвардеец, бивший сапогом собак. Когда пришли немцы, его поставили главой поселка. Ей не хотелось бы думать, что папа такой.

На переменке она не играла со всеми во вкладыши, но чаще садилась на подоконник с книгой. Она читала “Последнего из могикан”, “Детей капитана Гранта”, “Приключения Тома Сойера”,  всюду ставя себя на место самой прелестной, нежной и гордой барышни.

– А вы любите друг друга? – спросила она как-то.

– Очень! – сказал отец громко, и было похоже, что с издевкой.

– Мы тебя любим, – нашлась Лена.

Тане так нравилось читать, что к некоторым остросюжетным сценам книг она рисовала иллюстрации в тетради. Некоторые книги она додумывала, в голове сочиняя продолжение.

В пятом классе им дали задание – написать сочинение “Моя малая родина”.

“Я родилась в Москве, но вскоре после рождения родители переехали жить сюда. Моя малая родина – это наша «Платформа 43 км». Наш поселок в старинные времена назывался Горелая Роща. Теперь мы входим в состав поселка Зеленоградский и вроде бы нас нет. Но я знаю и считаю: мы есть! Мы – это поселок Сорок третий километр, пускай мы без имени на карте. У нас домов около пятисот. Асфальтом покрыта улица Центральная. Многие улицы называются именами писателей: Михаила Юрьевича Лермонтова, Льва Николаевича Толстого, Алексея Николаевича Толстого, Владимира Владимировича Маяковского, Ивана Андреевича Крылова, Николая Алексеевича Некрасова. По всем улицам я ездила на велосипеде и ходила очень много раз, на каждой со мной бывало что-то, что хранит память. У нас есть магазин и два пруда. В одном много тины, другой еще хуже: он скоро пересохнет. Но раньше до школы я купалась в обоих прудах! Еще у нас зеленеет широкое поле. На поле я иногда помогаю пасти двух коров – Дуню и Звездочку – Марии Никитичне Деменюк. Это очень добрая старушка. Ее муж воевал и пришел с войны на костылях. Он уже умер. Ее сын воевал в Афганистане и пришел живой. Это Мария Никитична рассказала мне, что наш поселок назывался Горелая Роща. Но почему, она мне не сказала. Еще она рассказала, что во время войны нас бомбили. В нашем поселке есть два больших леса и прекрасный воздух. Много сирени, жасмина и яблонь. Мы с папой и мамой живем у железной дороги, и иногда поезда шумят. Но мы привыкли. У нас спокойно. Хорошо у нас! Благодать какая! Если бы Дед Мороз был, я бы загадала желание. Я хочу, чтобы у нас была река. А если бы в реке я поймала золотую рыбку, я бы загадала второе желание. Я хочу, чтобы у нас был театр с балетом”.

Сочинение вывесили в школе рядом с расписанием и напечатали в районной газете “Маяк”. На следующий день кто-то приписал под сочинением печатными буквами: “Дура”, а Селиванов, двоечник с оловянными глазами, целясь в Таню двумя указательными, заорал обалдело, как будто увидев загробного гостя: “Пушкин!” А Рита спросила вроде шутливо, но с температурным блеском глаз: “Ты писала или папаша за тебя?”

Был период (короткий, несколько недель), когда Селиванов при поддержке нескольких прихвостней не давал ей прохода, выкрикивая банальщину: “Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!” Тане хватило ума делать равнодушный вид и шушукаться с подругами, но ближе к дому в роще, вспоминая об обиде, она давала волю слезам. Особенно ее задевало, что называют как мальчика – “рыжий”. Поделилась обидой с отцом, и он заговорщицки с ходу сказал: “Думаешь, меня не дразнили? Ха. Дразнили, конечно. Просто всем завидно. Рыжий – человек особенный. Ты посмотри на нашу кожу!” “Веснушки, да?” – жалобно уточнила Таня. “Она же светится! Кожа твоя, моя кожа… Светится, приглядись! Мы, рыжие, от солнца идем. Дети солнца. Других таких нет среди людей. Вот им и завидно, всем остальным”.

“И вовсе мы не от солнца, – подумала она, уничижаясь, – а может, от ржавчины. Папа всегда обманывает, приукрашивает нашу жизнь. Трубы у нас ржавые, вода тоже рыжая, а он мне маленькой говорил, что это какао, когда меня купали. Хорошенькое какао… Сразу бы сказал: от солнца вода в подарок, солнечная вода…” “Главное – пить не вздумай”, – добавляла мама, намыливая Таню мочалкой.

Лет с восьми Таня мечтала: хорошо бы, папа был бы летчиком, а мама стюардессой, и они бы ее брали с собой в небо. Когда ее спрашивали: “Кто твои родители?”, она отвечала искренне: “Рабочие и крестьяне” – и ее ответ всех устраивал, пока Рита не возразила:

– Какой же у тебя отец рабочий?

– А кто?

– Ученый. Мой – шофер, твой – ученый. Но мой больше твоего денег приносит.

– Да? Значит, мама рабочая. Она с рабочими возится – сама так говорит. У нее на работе трубы чинят.

– А почему это они крестьяне? – не унималась Рита.

– Мы если не в Москве, то на огороде, – повторила Таня папины слова. – И я у них крестьянка, они меня заставляют с ними сорняки полоть.

Таня пыталась представить работу родителей приключенческой.

– Расскажи мне про аварии, – просила она маму перед сном.

– Да какие тебе аварии, Танюш. Сижу у телефона, сама ничего не вижу, – тускло бубнила Лена. – У ребят тоже впечатлений мало. Вонь, грязь, сырость. Прорвет где – идут в подвал и заделывают. Ладно, спи давай!

Между собой родители судачили о страшных историях: висельники в котельных, обходчик, убитый оголенным проводом, – но Таню, пробовавшую расспросить, обрывали. “В каждой бочке затычка”, – говорила Лена; “Не детские это темы… Вырасти сначала” – говорил отец, и Таня догадывалась: им не нужны с ней лишние беседы.

Она рано стала интересоваться мальчиками, вот только мальчиков интересовала слабо. Когда она приходила к Рите, та первая заводила речь о разных неприличных штуках. “Нарисуй!” – предлагала Таня стыдливо. Подруга чертила нечто грубое, выпуклое и великолепное (она не умела держать карандаш, как надо, похабно сжимая в кулачке), рядом писала матом, комкала листок и, отодвинув заслонку, кидала в печь, но увиденное врезалось в Танино сердце.

– Тебе в школе кто-нибудь нравится? – спросила как-то Лена так безразлично, что Таня почувствовала себя задетой и сказала с вызовом:

– У нас с Ритой – общая любовь. Его зовут Артем.

– Артем? У вас в классе разве есть Артемы?

– Это наш учитель физкультуры.

– Хватит идиотничать! – выплеснулось из Лены после короткой паузы, и Таня взглянула на мать с испугом.

Как-то, читая “Трех мушкетеров”, она подумала резко и ясно: “А ведь они все уже умерли” – и тотчас ее передернуло от этой мысли. В тот день вирус смерти проник в нее. Таня спохватилась, что это литература, но было поздно: все на свете должны умереть, Дюма-то умер. Теперь мысль о смерти стала, как мушка или, вернее, темная крапинка, плававшая перед левым глазом, когда Таня просыпалась. Она смотрела в потолок, кидала взгляд на шторы, опускала на одеяло, и крапинка плясала, летала, садилась на предметы.

Таня думала о смерти, засыпая и просыпаясь, потому что со смертью ассоциировалась крапинка. Таня вставала, и крапинка сразу чудесно исчезала, возможно, улетев к кому-то другому. Днем за заботами и суетой крапинка не возвращалась ни разу. Перед сном Таня особенно долго думала о смерти и смотрела в темноту, среди которой крапинка уже притаилась, чтобы утром на свету снова маячить. “Если бы не эта гадкая точка, я бы давно забыла про смерть”, – думала Таня, но смерть не отпускала. Лежа без сна, Таня сначала жалела родителей, затем кошку, затем Риту, затем козу, затем нескольких девочек из класса, затем симпатичного ей Женьку Тарабана на два класса старше, затем бабу Валю, и после всех близких она начала жалеть полюбившихся актеров и тихо стонала от непереносимости сострадания. Неужели они все когда-нибудь умрут? Не может быть! Умрут! Лицо горело, как от пара, она ворочалась, и скрип кровати звучал странным поддакиванием ее тоске. Таня пробовала думать о том, что тоже умрет, но об этом почему-то не думалось, зато внезапно пришла новая мысль, от которой она села в постели: каждый – единица. Она как будто увидела в темноте эту красную молнию – один. Тане тогда было двенадцать. Есть отдельная коза, отдельная девочка, отдельные все-все. И каждый по отдельности. Но общего ума нет. И все умрут. Что же это значит? Значит, вообще никого нет? И ничего нет? Таня со сладострастием стала грызть ногти, которые неделю назад клятвенно обещала себе не трогать. Она грызла один ноготь за другим, и мысли пропадали – любые мысли, мыслей не было никаких.

Таня спросила:

– Папа, а для чего жить, если умрем?

Лена доила козу, Таня, ей уже было тринадцать, зажимала животное ногами, ухватив за рога. Отец придирчиво наблюдал.

– Ты ей на хребет не садись, а то сломаешь, – сипло сказал он вместо ответа. – Кому как, а Аське помирать рановато.

– Всем рановато, – сказала Лена. – Я надеюсь, успею внучат понянчить.

 

– Не накаркай внучат раньше времени. Живи, Таня, учись, может, смысл жизни найдешь и нам расскажешь. На самом деле смысла жизни, доченька, нету, а правила жизни есть. Но это дано не всякому. Чего должно быть дадено? Во-первых, способности. Во-вторых, смелость. В-третьих, возможности. Знаете, в чем смысл? – Он окинул их взглядом полководца. – Высшее назначение человека – борьба за других людей.

– Прям… – отозвалась Лена.

Она частенько так обрывала его, как будто звуком лопнувшей струны: “Прям”.

– Есть, допустим, способности, но кишка тонка, – развивал свою идею Виктор. – Или есть и талант, и отвага, а не пускают, плетью обуха не перешибешь. Или храбрый человек, а отсутствие мозгов. И всё равно уважаю… Уважаю я бойцов по жизни!

– Идиотов всегда хватает, – Лена заканчивала теребить второй козий сосок. – И бездельников. Жить надо, Танюш, чтобы семью создать хорошую, ребенка родить и вырастить, чтобы никому злого не делать, чужого не брать и чтобы вспоминали о тебе только добрым словом.

– И бороться, – добавил Виктор.

– С кем бороться-то надумал? Со мной, что ли?

– У каждого Сократа своя Ксантиппа, – ответил он самодовольно и продолжал горячо: – За правду надо бороться. Я бы и боролся – да возможности откуда? Кто меня послушает? Сколько кругом подлости! Но я одно имею точно – мужскую честь. А у женщины должна быть – женская. Вот так… так хотя бы… И еще скажу одну вещь: в жизни нельзя человеку без мечты!

В восемьдесят восьмом Виктор, подначенный сослуживцем по институту, занялся сыроедением. Лена в штыки восприняла новое увлечение мужа: она не только не стала читать брошюру американского доктора, но и отказалась готовить Виктору то, что он просил. Он замачивал вечером крупу и утром ел получившуюся кашу, сдабривая ее тертым яблоком и медом. На обед и ужин поглощал в неимоверном количестве свеклу, морковь и капусту.

– Червь у нас завелся. Всё поел! – говорила Лена, нарочно смакуя котлету. – Ты лучше переходи на ботву и листья банановые, это ж экономнее. И комбикорма могу насыпать вволю. Вдруг, как Ася, молоко давать начнешь? Танюш, положить тебе еще с поджарочкой?

– Трескай, – злорадно говорил Виктор. – Трескай, отравительница. И себе вредишь, и дочери. Ничего, скоро мясо из магазинов совсем пропадет, тогда, может, оздоровитесь!

– Связался с аферистом, во всем его слушаешь.

– Не знакома, а ругаешься. Нет, он славный малый! Глаза мне открыл на продление жизни.

Виктор увозил натертые овощи в баночках на работу. Там он и наставлявший его “славный малый” Женя Куницин – словоохотливый физик из Тамбова, изгой в своей семье, в прошлом заядлый пасечник, над гироскопом ронявший слезы по улью, – подкармливали друг друга и обсуждали новую брошюру о йоге.

Как-то за ужином Таня с Леной грызли цыпленка табака, Виктор ел из огромной супницы свой салат, и все неотрывно смотрели сериал “Рабыня Изаура”. И тут Виктор сказал:

– Говорят, телескоп – ерунда. Со звездами можно общаться, их не видя. Для этого позы и упражнения есть.

Он облизал ложку, встал из-за стола, сел на пол, уперся руками, тряхнул головой, высунул язык, вытаращился и так замер.

– Папа, ты что? – спросила Таня.

– Это поза льва, – сказал он. – Профилактика от ангины. – И снова вывалил язык.

– Ты мне телевизор загораживаешь, лев! – сказала Лена тревожно. – Будешь хулиганить – сдам тебя в зоопарк!

Виктор не ответил.

– Львы мясо едят! – просительно сказала она.

Он молчал, как будто отключился, уставив стеклянные глаза в телевизор. За две недели сыроедения он осунулся. Сериал кончился, Лена ушла мыть посуду, телевизор продолжал что-то показывать, Таня застыла на стуле, не решаясь встать. По окаменевшему лицу отца струился пот.

Еще через неделю он неожиданно оставил увлечение.

– Мамаша, давай в лес пойдем, шашлыков нажарим! Пожрем хоть по-человечески!

– Ура! – Таня запрыгала при вести о костре, и с той поры отец стал питаться, как раньше.

Она не знала, почему он завязал и с сыроедением, и с йогой, пока однажды ночью, пойдя в туалет, не услышала из прихожей, как наверху у мамы он рассказывает, не в силах удержаться от громкости:

– И журнал мне протягивает… Вот гадина! Открываю: там мужик с мужиком. Я ему: “Это что? Тоже тайное учение?” – и замахнулся… Бить не стал. Он теперь ко мне подходить боится.

– Надо было начальству сообщить.

– Лена, я ж не стукач.

Перестройку родители поначалу почти не заметили. Разве Лена иногда, перед телевизором или читая газету, вздыхала:

– Народу-то, народу намолотили! Да, нечем крыть… Многое от нас скрывали!

– И продолжают молотить, – замечал Виктор с глухим смешком фаталиста. – И продолжают скрывать.

В августе девяностого года Таню крестили. Крестной мамой стала Ида Холодец, которая посоветовала церковь неподалеку и знаменитого священника, к которому ездила с недавних пор, крестным стал друг Иды, дачник Илья Иванович, безотказный старик-геолог, прямоспинный, седобородый, с тонким иконописным ликом. Отец на крестины ехать отказался.

– Раньше ты, Ленка, о Боге не вспоминала. Теперь все набожные стали, поклоны бьют. А я в цирк лучше пойду, чем в церковь.

– Богохульник! Это бес тебя в храм не пускает!

Всей компанией они доехали на электричке до Пушкино, там сели в рейсовый автобус и подкатили к деревянной церкви с синими маковками. Крестил священник в белом облачении, плотный и чернобородый, с пышными волосами и большими карими печальными глазами. Он поговорил с Таней отдельно, мягким густым голосом. Спросил:

– О чем ты часто думаешь?

– О разном, – прошептала, и он склонился еще ближе.

– Наша жизнь – мост, – сказал он медленно. – Но мы не знаем, когда придем в его конец. Понимаешь?

Таня поспешно кивнула. Ее обрядили в белую рубашку, и босыми ногами она встала в пластмассовый чан. Священник читал молитвы, внимательно проговаривая каждое слово, нагнул ее голову над железной купелью и, зачерпнув воду, полил трижды. В конце он состриг у нее прядки волос и закатал их в шарик воска, который отпустил в воду. Этот оранжевый комок плавал, похожий на добродушную кошачью мордочку, и рыжие волоски торчали, словно усы. После крещения священник снова заговорил – уже со всеми, бархатисто и плавно, и Таня всё пропустила мимо.

Через месяц черно-белую фотографию священника показали по телевизору и сказали, что он убит возле станции Семхоз, рядом со своим домом.

– Его всего на кусочки резали! – исступленно сообщила Ида, встретившаяся Лене возле магазина.

Потом стало известно: убит топором.

– Хорошо я с вами тогда не поехал, – размышлял Виктор. – Теперь весь приход на причастность проверять будут… Да и тяжелое дело: только увидел человека, а потом он того… Видать, его эти… из общества “Память” угробили. Он же еврей был.

– А ты сам не еврей? – поддела Лена. – Рыжий такой, и волосы вьются.

– Был бы я еврей, был бы поумней, на тебе бы не женился.

– Был бы муж еврей – не жили бы в нищете.

– Тебе чего не хватает?

– Всего! К морю за всю жизнь один раз свозил. И то Таню чуть не утопил.

Когда Тане было пять, они отдыхали в Ялте. Вставали на заре, спускались с горы на пляж. “Трусиха несчастная”, – отец затаскивал ее, вопящую, на глубину, где, поддерживая руками, учил плавать. В один из дней были большие волны, Виктор поскользнулся, потерял равновесие, и девочка сразу скрылась под водой, чтобы через несколько секунд быть выхваченной на поверхность и, извергнув соленый фонтан из глотки, заорать, как новорожденная. Плавать Таня так и не научилась, а Лена постоянно припоминала Виктору тот случай.

Гибель священника потрясла Таню, вернее, сразила фотография на экране и слово “убит”, и она даже онемела на полдня, но в то же время у нее было странное чувство, что она знала всё заранее. Лена отозвалась на убийство сильным порывом к церкви. Вместе с Идой Холодец и Ильей Ивановичем ездила по воскресеньям в пушкинский храм, осиротевший без убиенного, к его молодому преемнику с худой длинной шеей и серым пухом бородки. Потом стала ездить в Сергиев Посад в лавру, найдя себе спутницу – древнюю, но подвижную Софью Дмитриевну, носившую пестрые платки и лихо рассекавшую улицу, опираясь на клацающую клюку. Таня несколько раз ездила тоже.

– У вас через день: то праздник, то пост, то праздник, то пост, – подтрунивал Виктор, отрезая сочный кусок буженины и укладывая на хлеб с маслом. – Будешь? Что у тебя опять? А? Многое теряешь! Свининка высший класс! Это же вопрос для кроссворда: “Людоед, помощник Робинзона, день, когда некоторые мясо не едят”.

– Пятница, – с тихим смехом угадала Таня.

– На, дочка, пожуй, награждаю! Нет, Лен, окрутят тебя монахи… Астрономия тебя не интересует, физика тем более, в технике понимаешь слабо, а в церковь бегаешь. Тебе, наверно, Бог представляется кем-то вроде тебя самой: сидит на телефоне в аварийке, – Виктор хрипло рассмеялся, подняв косматую бровь. – Только вместо звонков – молитвы.

– И что такого? Бог всё слышит! – Лена с хрустом откусила овсяное печенье. – Вспомнил бы сам, в какие позы вставал недавно.

– Потому и говорю, что по себе узнал: человек – существо слабое. Легко обработке поддается.

Зимой Лена незаметно перестала ездить на службы, а там позабылся и календарь постных дней.

В девяносто первом Лена проголосовала за Ельцина, Виктор наобум за Тулеева (“У меня на флоте дружбан был Аман” – “Твой Аман – один обман”), но им было даже лень спорить по этому поводу, и появление ГКЧП через два месяца они восприняли равнодушно. Они с самого утра погрузились в огород.

– Диктатура! Танки! В Москву еду! – известила, встав у забора, Ида Холодец. – Горбачева арестовали!

– Значит, провинился, – мелодично протянула Валентина, загоравшая на раскладушке (она гостила у Брянцевых).

– Вы уж, Ида Михална, будьте осторожны, под танки не лезьте. Зачем оно вам? – Лена, разогнувшись, сжимала тяпку.

– Ин Год ви траст! – гортанно крикнула Ида. – На каждом долларе написано. Первый принцип свободного человека. Бог не выдаст, коммунист не съест.

– Эту кашу теперь надолго заварили, – досадливо поморщился Виктор.

Следующие несколько дней лил сильный дождь, ГКЧП рухнул: историческим потопом смыло даже красный флаг с поссовета и стоявший перед его зданием бюст. Ида ходила по высыхавшему поселку и зычно поздравляла знакомых и незнакомых. В школе в сентябре она задала всем на дом топики – рассказать по-английски о путче и защитниках Белого дома.

Зимой был распущен Советский Союз, но Брянцевы этого не почувствовали; потом взлетели цены, и у Валентины сгорели все сбережения, зато в поселковый магазин завезли много нового: колбасы, сыры, ликеры, спирт, бананы, киви, конфеты “Баунти”.

Когда же папа сдвинулся на политике? Ни в тот год, ни на следующий. Родители не признавались, но Таня запомнила: к политике их подтолкнула всё та же Ида.

Да, Таня хорошо запомнила молочный день в декабре девяносто второго. Окна покрыла толстая изморозь, за изморозью гуляла и кружила метель, родители болели, не вставали со вчерашнего вечера; оба лежали в гостиной – отец на широком диване у стены, мама на тахте возле телевизора, – ругались, срываясь на бред, папа скрежетал зубами, мама квохтала. При этом, как сердцевина и источник простудного жара, целый день работал телевизор.

Утром Таня сварила молочную кашу, нарезала сыра, подала родителям, приятно чувствуя себя нянечкой в больнице, заварила чай со смородиновым листом. Наверное, это было отчасти психозом – совместная болезнь от утомленности совместной жизнью, но психоз захватил и Таню: она ощущала себя по-вампирски свежо и бодро. Она с удовольствием проверяла родительскую температуру, поправляла им одеяла, щупала лбы, приносила свежую воду, вдыхала кисловатый теплый воздух, отчего-то уверенная, что не заразится. Может быть, ее окрыляло то, что она оказалась такой нужной? Но для беспомощных родителей всё равно центром был телевизор.

– Лен, сделай звук, ничего не слышно!

– Тебе не слышно, сядь на стул и придвинься, а я и так почти оглохла. Хочешь мне осложнение на уши устроить?

К вечеру пришла Холодец – помогла с козой, которую подкупила, насыпав на ладонь соль. В ту зиму Ася стала брезговать комбикормом, ела его мало и неохотно, признавая только сухари, хлеб, сено и, разумеется, картофельные очистки, но не сырые, а обязательно вареные.

Ида держала ее ногами в красных штанах, Таня впервые мяла вымя, коза протяжно блеяла и трясла головой.

– Ер гоут из вери лайвли! – говорила Ида. – Ду ю ноу “лайвли”?

– Ес, – отвечала Таня, знакомая со всеми козырными словечками англичанки.

– Зис милк из фор ер пээрентс, изнт ит?

– Ec.

– Бе-е-е-е! – Ася как будто хотела докричаться с веранды до хозяйки.

Перед уходом Ида осведомилась с порога гостиной:

– Вы что смотрите? “Богатые тоже плачут”? Фу, пошлятина! Вы съезд лучше включите! Вот это сериал! Наш сериал, родимый, никакие актеры не нужны! Хасбулатов с Ельциным грызутся. А депутаты! Ну и рожи! А что несут! Ко мне друг детства из Майами приехал, поживет полгода, смотрим с ним, иногда так хохочем, что слезы вытираем. Говорит: “Такого нигде больше нет!”

– Спасибо большое, что подсказали, – сказал Виктор серьезно. – Будем смотреть. А на чьей стороне там правда, какое ваше мнение?

Ида подтянула шарф до глаз, чтобы не заразиться:

– Да всё абсолютно понятно. Ельцин ведет Россию вперед, а съезд тянет назад! Хотят нас обратно в колхоз загнать!

– Эх! – вздохнул Виктор.

Он относился к Иде со смущением и тяготившим его чувством вины. После того как ГКЧП провалился, все каналы телевидения заполнила пылкая поэма о победе свободы над тиранией, и его словно раздавило: ему было совестно, что он остался на огороде, в то время как женщина-учитель в одиночку, не зная исхода, отважно отправилась навстречу дракону. Да и Лена подливала масла в огонь: “Что ты переживаешь, мечтатель? Отсиделся на огороде в кустах смородины?”

На оставшийся вечер и весь следующий день Виктора захватил съезд. Кворум, законопроекты, прения, выступления с трибуны и в микрофоны из зала, электронное табло с цифрами голосования, въедливый ироничный спикер… Лена пробовала переключить, упиралась:

– Не могу эту дурь терпеть. Кроме тебя, никто больше этих болтунов не смотрит.

– А Ида?

– К Иде переселяйся, и смотрите хоть до посинения!

– Лен, не ори ты. Дай вникнуть. В кои веки хочу в политике разобраться.

Депутатов Лена, по-женски уважавшая силу, осудила с лету:

– Чего на них время тратить! Ты глянь, какие никудышные! Вон в бородавках весь! А этот – прямо сом в костюме. Вон – седой, гляди, гляди, седой в носу ковыряется! Моя бы воля – всех бы делом загрузила. Ой ты, Боже мой, какие усики! Усатик-полосатик… Надо же, соловьем заливается… И тридцати-то нет, а жизни учит.

– У всех своя забота, – пробурчал Виктор.

– И бабы… Бабы что здесь забыли? Иди обед готовь, белье стирай! Дети подрастут, спасибо не скажут.

– Может, еще гордиться будут, – сказал Виктор задумчиво.

– Может, и так, – согласилась Лена и передразнила детский писклявый голосок: – Спасибо, мамочка, столько наворовала, теперь никогда работать не буду!

– Ты в аварийке у нас тоже сиднем сидишь.

– Сравнил! У нас любой, особенно если выпьет, и сменщица моя любая, если допекут, так выступят – всех депутатов заткнут! Но нам за выступления никто денег не даст. Поставили бы друг против друга – нашу бригаду и депутатов самых горластых – узнали бы, за кого народ. Одного Клеща возьми!

Поначалу Виктор собирался полностью взять сторону Иды, чтобы в будущем, если снова доведется быть современником исторической драмы, не смалодушничать и защитить народ. Но Лена так нагло и небрежно зачислила его в депутаты, что с каждой своей ответной фразой он увязал всё безнадежнее и чувствовал, что ее ядовитые стрелы, летевшие то в одну, то в другую голову в телевизоре, попадают именно в него. Лена смирилась с новым пристрастием мужа и находила развлечение в том, чтобы без конца высмеивать депутатов, особо не вникая в их речи.

Таня следила, чтобы родители принимали лекарства. Температура у матери спала до тридцати семи, но она всё еще лежала, у отца держался жар, но и на второй день он смотрел жадно, во все глаза, сидел на стуле, придвинувшись к телевизору, стараясь не упустить ни слова.

– А не такая уж Ида и умная, – заметил он вдруг. – Нет, Лена, народ еще не понимает, и ты – как все… Прозреют люди, а поезд тю-тю… Хасбулатов верно спросил: что это за правительство? Мальчики в розовых штанишках. А старики в помойках роются. Ельцин… С похмелюги выступал, прическа набекрень, зал хохочет. Чего гадать, разгонит депутатов и дальше будет пить беспробудно.

– Прям… По новостям смеялись: депутат, забыла фамилию, вышел покурить, увидел машины снегоуборочные и принял их за танки.

– Павлов. Николай Павлов. Смеялись? От телевизора правды не жди. Когда депутатов разгонят, тот же телевизор тебе скажет: так им и надо.

С тех пор в жизнь Брянцевых вошли новые персонажи, чьи фамилии, лица, поступки и слова Виктор стал знать, как болельщик, кого-то одобряя, кого-то ругая.

Ойкина и Аксючиц, Бабурин и Челноков, Константинов и Астафьев, Якунин и Юшенков, Андронов и Уражцев, Исаков и Шашвиашвили…

На апрельском референдуме девяносто третьего года на избирательном участке у Тани в школе родители голосовали так.

Мама: да-да-нет-да.

Папа: нет-нет-да-нет.

В конце мая девяносто третьего в школе устроили дискотеку. Родители копались на огороде, Рита зашла, наряженная в короткое, обтягивающее красное платье. Таня была поражена эффектностью подруги: она покачивалась в душном облаке духов, рот лоснился и краснел, как рана. Таня была одета скромнее: джинсовая юбочка, детская розовая майка с морской звездой, выложенной стеклянными бусинками.

– Такая и пойдешь? – Рита хмыкнула.

– Какая? Блин, погоди, – Таня взбежала по лестнице к маме в комнату, открыла ее ящик в подзеркальнике.

Она давно подкрашивалась незаметно, но сейчас ей захотелось выглядеть не хуже Риты и накраситься на всю катушку. Достала помаду, круговым движением намазала губы, вглядываясь в зеркало. Схватила черный тюбик и жесткой щеточкой провела по ресницам, подтягивая их вверх, обвела контур глаз карандашом. Вытащила прозрачный флакон с янтарной жидкостью, запшикала над головой. Капелька духов попала в глаз – защипало, но Таня силой воли не стала его тереть, чтобы не размазать тушь.

– Ты что делаешь? – спросила мама за спиной.

Таня быстро спрятала косметику в ящик.

– Зачем без спроса лезешь? – продолжила мама миролюбиво. – Все духи выжала?

– Тань, мы опаздываем! – крикнула снизу Рита.

– У меня своих нет.

– Отца попроси – может, тебе и купит, – сказала мама.

– Что купит? – спросил Виктор с порога. Он шел в свою комнату мастерить деталь для укрепления парника. – О чем разговор?

– Купишь ей духи? – спросила Лена проказливо.

– Духи? Кому? Какие еще духи?

– А что ты хотел? Она уже красится!

Отец ввалился в комнату, пристально заглянул Тане в лицо и испугался увиденному, как будто это не его дочь, а зловещая кукла. Светлые родные глаза, густо обведенные черным… Он повернулся к Лене:

– Ты посмотри, на кого она похожа. Готовая… – Слово вертелось у него на губах, но ругаться он не хотел; можно было бы сплюнуть, но и плевать в доме было неправильно.

– Я, что ли, ее малевала…

– А ты не мать? Погоди, годок пройдет, на наш дом показывать будут: “Ничего себе дочку воспитали”.

– Долго тебя ждать? – крикнула Рита.

– Иди мойся, – бросил отец.

– Не пойду, – сказала Таня. – Я уже взрослая!

– Что-о? – Схватив за руку, он поволок ее за собой вниз по лестнице.

Таня пробовала упираться и, наткнувшись на кривой гвоздь в стене, содрала кожу на запястье. Лена спешила за ними:

– Витя, не надо! Витя! Витя, не зашиби ее!

Отец впихнул Таню в ванную, открыл кран на полную катушку:

– Тебя умыть? Или сама? – обернулся, пронзил глазами Лену, увидел изумленную рожицу Риты. – Еще одна растет! Штукатурка сыпется! Чего ждешь? Пшла!

Таня почувствовала: отец устроил ей разнос, пожалуй, чтобы впечатлить мать, он говорил так гневно, потому что, глядя на Таню, вспомнил что-то неприятное и досадное о маме…

С самого Таниного детства родители праздновали ее день рождения. Пятнадцатого июня они преображались: веселели, были ласковы, всё прощали, как будто их подменяли. Тане почему-то было немного обидно в каждый день рождения.

Тем летом накануне Лена перечисляла предстоящие покупки:

– Торт в Пушкино возьму, курицу пожарю, свечек куплю для торта…

– Сколько нашей исполняется? – как бы в шутку спросил отец. – Четырнадцать вроде?

– Вроде, – отозвалась мать тоже насмешливо.

– Четырнадцать? – переспросил отец у Тани, и она, подражая матери, ответила, подернув плечами:

– Вроде.

– Вино пить еще рано, – сказала мама с сомнением.

– Какое вино? – возмутился папа. – Так, шампанского бокальчик.

Янсы отсутствовали, они отдыхали за границей. Пришла Рита, хорошенькие одноклассницы Зоя и Света, застенчивый румяный отличник Шмаков и огнеглазая соседка цыганка Аза со скобой на зубах. Ребята сели с Таней в гостиной. Звонила баба Валя, долго поздравляла, перешла на стихи, а Таня в это время гримасами смешила гостей.

Заглянув в гостиную, мама приникла к Тане и оглушительно зашептала: “Отец петь хочет. Не обижай его!” Таня пожала плечами.

Вошел Виктор с гитарой, сел на диван и, смазав рукой по всем струнам, выдул губами:

– Тым…

Аза хихикнула.

                        Ты мне в сердце вошла, словно счастья вестница,

                        Я с тобой новый мир для себя открыл…

Он смотрел на маму – в упор, живым блестящим взглядом опасного, но игривого пса.

                        Но любовь, но любовь – золотая лестница…

Таня взглянула на маму. Мама шевелила губами, подпевая, но безмолвно, чтобы не помешать. Потом на цыпочках вышла. Вернулась с круглым кремовым тортом, над которым колыхались огоньки беленьких свечек.

Отец допел и вытер губы кулаком.

Таня втянула воздух, задержала дыхание, на миг ощутила себя утопленницей, выдохнула изо всех сил. Огоньки дернулись и пропали, но через мгновение оказалось, что парочка огоньков лишь зажмурилась, лукаво наклонив головки набок, и вот уже они распрямились, воинственно потрескивая и подмигивая ярче прежнего. Таня дунула опять. Огоньки исчезли.

– Четырнадцать, – сказал отличник Шмаков. – Ты же говорила, что тебе пятнадцать!

Для верности он громко пересчитал свечки.

– А ей и есть четырнадцать, – нервно засмеялась Лена.

– Пятнадцать ей, – буркнула Рита.

Таня молчала.

– Недоразумение… Запутались… – сказал Виктор утихомиривающим тоном. – Ничего, ничего… Для дамы чем моложе, тем лучше.

Он снова перебрал струны, очевидно, ему не терпелось снова петь.

                        Родительский дом – начало начал,

                        Ты в жизни моей надежный причал…

– выводил он через минуту с бархатистой хрипотцой.

Лена отлучилась, вбежала обратно, воткнула в торт свечку:

– Задуй, дочка!

Таня погасила последний огонек.

“Они даже забыли, сколько мне лет!”

Глаза ее оставались пусты и сухи, но внутри словно окатил ледяной душ.

 

Глава 9

Просторным солнечным августовским утром они собрались в лес.

– Тань, пойдешь с нами? – спросила Лена.

– Дома посижу.

– Грибов, говорят, тьма-тьмущая.

– Я лучше возле дома с козой погуляю.

– Грибы собирать не хочешь, лентяйка, – сообразила Лена. – Что найдем – сами съедим.

– А я с ней своими грибочками обязательно поделюсь, – пообещал Виктор.

Собирались долго. Виктор полез на чердак за корзиной побольше. Все ему казались маленькими, и он сокрушался, куда же подевалась самая большая. “Это она и есть!” – уверяла Лена, показывая на ту, что он прижимал к груди, темно-коричневую, грубого плетения. Свою светлую корзинку она долго мыла от козьей шерсти, налипшей на дне к чему-то вроде черного пластилина (остатки сгнившего гриба?). “Куда такую малютку?” – спросил Виктор. Потом выбирали, во что одеться, со второго этажа на первый перекрикиваясь и аукаясь, как будто уже в лесу. В итоге нашли старые рубахи и тренировочные штаны: главное, чтобы тело было закрыто.

– Одиннадцатый час, а она копается.

– Это я-то копаюсь? На себя посмотри, беспомощный.

Наконец они покинули дом и, сопровождаемые надрывными криками козы из сарайчика, вышли за калитку.

Таня смотрела на родителей в открытое окно и чуть покачивалась в такт телевизору: включила музыкальный канал.

– Всё хорошо будет, – сказал Виктор убежденно.

– Чего хорошего? – спросила Лена.

– Хороший будет день.

– Почем ты знаешь?

Он таинственно сощурился:

– Так птички напели…

– Какие птички?

– Воробушки.

– Какие еще воробушки?

– Я тебе никогда не говорил? Примета есть. Мне в детстве бабушка рассказала, всегда сбывается. Вышел из дома, и воробушки поют. Если слева поют и сердито, значит, ничего хорошего не жди, день будет тяжелый. Но если справа и радостно, всё будет хорошо…

– А разве они поют сейчас? Где ты видишь здесь воробушков? – Лена закрутила головой.

– Глухая, уши разуй, – Виктор схватил ее за руку; остановились, и действительно, это было странно, Лена даже поморщилась: справа с чужих огородов, из-за заборов, из гущи зарослей слышалось бодрое чириканье.

Ближе к лесу сбавили шаг. Лена подняла из травы обломок ветки и теперь то и дело перешагивала канавы, выискивая грибы. Она села на корточки и срезала две сыроежки – красноватую и мглисто-серую.

– В лесу искать надо… Это всё баловство… Теряем время… – бубнил Виктор.

Он наткнулся на огромный мухомор, в котором внезапно уловил издевку над своей внешностью – на корабле первый год дразнили “мухомором” – замахнулся ногой, но бить передумал.

Опушка встретила их обильной и раскидистой свалкой с ржавым остовом инвалидной машины, торчавшим с незапамятных времен. За свалкой открывалась широкая лесная дорога в тяжелых комьях земли и следах от трактора.

Они шли по этой дороге, пока слева не показалась их любимая поляна с поваленной сосной. Тут был их привал, где они, чуть помолчав, входили в общение с лесом. Вот и сейчас присели; Лена как-то боязливо посматривала вбок на разумную суету черных больших муравьев. Потом встала и зашла в малинник. Вернулась к мужу, выставив ладонь, на которой багровели разбухшие ягоды:

– На – самые сладкие!

За ельником, весело разговаривая, тенями прошли люди, ребенок звонко повторял: “А его жарят или солят?”

Виктор равнодушно, точно бы слепо, взял ягоду, отправил в рот и даже не шевельнул челюстями.

– Чем-то недоволен?

– Все грибы проворонили.

– Себя вини. А я иду искать.

– Ну так вперед!

Они полезли в чащу, раздвигая завесы елей и под их сумеречными шатрами исследуя пространство, густо засыпанное рыжими иголками. Грибов в ельнике не было, время опят еще не пришло, местами бледнели следы от срезанных неизвестных, да запорошенная иголками попалась большая темная свинушка, но ее отвергли – недавно по телевизору передавали: свинушки лучше не есть.

– Потише, эй! Веткой в лицо ударила! – жалобно окликнул Виктор. – Зачем вперед меня поперлась? Глаз чуть не выбила. Надо было по дороге идти. К переправе бы вышли. А тут болото дальше…

– Хнычь, хнычь…

Но и правда: они угодили в плотные камыши и рослую осоку, пришлось обходить болото по краю, чтобы вернуться к дороге, концом упиравшейся в мостик. Мостик – три бревна и стальной лист – лежал через вязкую грязь, которую рассекал мелкий, но проворный и чистый ручей.

За мостом слабая тропинка угасала в лесной сумятице. Лена нагнулась, присела и ловко замелькала пальцами.

– Ты по грибы или по ягоды? – проворчал Виктор.

– Будешь нависать, не поделюсь… – она положила в рот горсть земляничин.

– Как я это переживу! – Он решительно, правое плечо вперед, ринулся в лиловую тень, захрустев ветками. Отшатнулся, будто бы выброшенный обратно вражьей силой, и спросил через плечо: – Лен, ты со мной или куда?

– Нет, не с тобой, знаешь. С дядей Петей… – рассмеялась она.

Виктор нырнул в чащу, зажмурившись и пригнув голову. Навстречу пахнуло сыростью, зазвенели комары. Паутина облепила лицо и волосы.

– С каким еще дядей Петей? А, всё с тобой понятно!

– Куда погнал? Так ничего не найдем. Ай! Больно же! Больно, твою мать!

Теперь он шел впереди и раздвигал ветви, их не придерживая.

– Всё с тобой понятно, говорю!

– Не ори, идиот. Все грибы от голоса твоего злобного попрятались.

– Ты себя слышала, лягушка?

Лена шла уже не следом за мужем, а поодаль, с ним вровень, сама раздвигая ветки. Виктор вооружился крепким кривым суком, который с трудом отвинтил у ели. Брянцевы смотрели в землю, шарили в траве, среди извивистых корней, подземных осиных гнезд, сокровенных холмиков и ямок. Там и тут вольно жили причудливые поганки, зловеще-заманчивые, одновременно притягивавшие и отталкивавшие взгляд. Виктору попался растоптанный гриб, и было непонятно, то ли он был добрым и невинно казнен, то ли ядовитым, вызвавшим чью-то ярость.

– Сырка! – сообщила Лена и, присев, срезала розовую сыроежку. – Еще сырка! – встав, помахала корзинкой. – Меня грибы любят!

– Сырки, – передразнил Виктор, – несерьезные грибы!

– Может, ты и к грибам меня ревнуешь?

– Да кому ты нужна, кроме грибов.

– На этот счет есть и другие мнения.

– Ты что несешь? – Он сгреб из-под ног несколько шишек, метнул в нее, промахнулся, и одна, срикошетив от сосны, попала ему в голову. Охнул, встал, потирая висок. – Всё из-за тебя, гадина тупая! – простонал он со смешком. – Как будто пуля попала!

– Ты гадина! – живо отозвалась жена и опять присела.

Виктор сделал несколько широких шагов и вступил на просеку, сквозившую между лесными стенами. Свет голого, освобожденного, незаслоненного неба опрокинулся на него и ослепил.

– Мой! – сорвался он вдруг.

– Белый! – закричала Лена, ликуя, как будто отзываясь на белый свет.

Они увидели белый гриб с разницей в долю секунды, но Виктор, первым достигнув высокой и одинокой березы, спортивно нагнулся, полоснул лезвием, спрятал ножик в карман и обернулся к жене. Он держал гриб у лица и долгим засосом ноздрей нюхал шоколадную шляпку.

– Дай! – Лена подошла, недоверчиво всматриваясь. – Вить! – Она встала на цыпочки и дернула за локоть. – Не червивый?

– Сама ты червивая. Не лезь. Сломаешь. – Он опустил гриб в корзину, качнул ее плавно, как люльку, и блаженно произнес: – Дома насмотришься. Надо дальше искать…

– Может, дух переведем?

– Бездельница… – Виктор покрутил пальцем у ноющего виска. – В аварийке сидит, баклуши бьет. По лесу ходить – чем тебе не отдых? У меня, например, от этого силы прибавляются.

В небе загудел самолет, и, переча ему, наставительно отозвался дятел.

Пошли дальше.

– Ищи-свищи… Ищи-свищи… – приговаривал он, косясь на жену.

Наверное, белый гриб был таким ценным призом, что Виктору больше не везло. Он на ходу вдарил палкой по березе, сбивая наросшие каменные грибы.

– До нас всё смели… Ничего не оставили… Время… Потеряно время… Давно потеряно… Потеряно давно… С кем я связался?

Он перелез бесконечное поваленное дерево, поставил корзину на землю, выбрал линию полета и метнул сук: палка пролетела, красиво крутясь, пока не тюкнулась о строгий ствол сосны. Лена, что-то напевая, срывала ягодки и несколько раз нагнулась, подрезая новые сыроежки. Потом обнаружила укромную семейку лисичек. Виктор загорланил по складам:

– А я хочу быть похожим на Ленина! На Владимира Ильича!

– Певец нашелся! – подколола Лена. – А что ты еще можешь, кроме песен?

“Ау-у-у!” – раздался далекий тревожный зов.

“Ау-у-у!” – позвали опять, ожидая ответа.

– Я многое умею, – пробурчал Виктор.

– Ага, умеет. До аварийки докатился.

– Я, что ли, виноват…

– Другие мужики деньжищи зашибают. А ты привык, чтоб тобой командовали. Каждый сам себе капитан.

– И я капитан.

– Капитан. С трубой подзорной… Подзорной-позорной! Из консервных банок.

– Что? Что ты сказала? Повтори! Нет, что ты сказала? – Задыхаясь, он ринулся на нее, перекинув корзину через локоть, и она, пугливо хихикая, побежала. – Повтори-ка! – Сквозь шуршание и хруст он слышал, как мягко колотится большой гриб в его корзине.

– Белый! – прокричала Лена. – Ура, еще один!

Она сидела, согнувшись над грибом, и бережно отпиливала его у основания. Гриб был малого росточка, и, возможно, поэтому весь какой-то нахохлившийся и высокомерный, с обидчиво надутой глянцевитой шляпкой.

Виктор мгновенным движением вырвал гриб у Лены из рук и разломил, отделив шляпку от ножки.

– А! – закричала она с болью. – Ты что творишь?

– Он червивый! – Виктор смял и уронил ножку, разорвал шляпку напополам и тоже отшвырнул.

– Всё ты врешь! Ну и где здесь черви? Покажи хоть одного! – Лена присела, собирая гриб из травы. – Где, я тебя спрашиваю? – Подняла лицо, столкнулась с его взглядом, показавшимся ей жестоким и тупым. – Скотина! – Она вскочила и полоснула по воздуху раскрытым перочинным ножом. – Давай мне сюда свой гриб! Я его тоже покрошу! Приятно тебе будет?

– Эй! Ты что? – Виктор заслонялся от нее корзиной и отступал.

Лена с некрасивым искаженным лицом шла на него, сжимая нож, и голосила:

– Думаешь, всё тебе позволено, да?

Пятясь, Виктор вывалился на поляну, споткнулся о кочку, чуть не упал, выпрямился и пошел на жену. Она замерла, бросила нож и корзинку – грибы рассыпались и покатились, забавные и разноцветные. Он толкнул ее корзиной в грудь, подхватил левой лапищей и чмокнул в губы.

– Скот! – она дунула ему в лицо снизу вверх.

Он аккуратно отставил корзину и ухмыльнулся, словно набираясь силы.

Потом спокойно и ласково взял ее лицо двумя ладонями, сжав щеки. Она замычала, лягнула его ногой, он сместил ладони, зажимая ей уши, и присосался длинным поцелуем. Она укусила его за губу, он встряхнул ее, дернул влево-вправо… Несколько мгновений они качались в странном танце, и оказались на траве, между двух кочек.

Он лежал на ней, придавив всю и удерживая запястья вытянутых рук, то ли вглядываясь в ее лицо, то ли ничего не видя.

– Отстань!

– Не отстану.

– Витя, ты охерел? – В ее голосе послышалась юморная хрипотца. – Отпусти меня! Я сейчас закричу! Ты понял?

– Ау, – передразнил он. – Что ты закричишь? “Ау” закричишь?

– Витя, Вить! Здесь люди ходят…

– Здесь можно. Это лес. Давай, идиотка, слушай, что я тебе говорю.

– Сам идиот.

– Сама идиотка.

– От тебя потом воняет.

– И ты, и ты… – Он проговорил, смакуя: – Вонючая…

– Ненавижу.

– Я тебя.

– Я… Ай! – Губы их слились согласно, сладко и крепко.

Виктор отстранился и пристально посмотрел на нее.

Она лежала с закрытыми глазами, молочный цветок клевера пробивался сквозь темные волосы. Он резким движением потянул на ней тренировочные штаны вместе с трусами, обнажил по бедра, приподнял ее и новым движением спустил их до колен. Нагота жены была смуглой и бледной, пухлой, и живот немного пухл, нежные морщинки на бедрах, над коленом голубел плевок синяка от огородного ушиба, лобок был крепкий, выдвинутый, подбритый, в жесткой черноте волосков. Он лег на нее и стал двигаться медленно и внимательно, глядя не на нее, а в сторону, чутко вслушиваясь в звуки леса. Пели птички. Они не были слышны всё это время лесной ходьбы, а сейчас он слышал их треньканье. Они словно подмигивали друг дружке свободными, какими-то необязательными трелями, то заливистыми, то отрывисто-короткими. Интересно, что, если не прислушиваться, их песенки можно было не слышать. Но вслушавшись, он обнаружил, что их нельзя не слышать: так они пронзительны. Эти звуки напомнили ему печатание на электрической машинке: настырный бег по клавишам, звяк абзаца, и снова беглые и размашистые ударчики.

Лена зажмурила веки плотнее, и лицо ее стало страдальчески-сладострастным. Виктор ощущал, как ее жесткие волоски колются сквозь заросли его лобка, по лбу ее ползла божья коровка, кто-то бегал, нарезая щекотные круги, у него за шиворотом. Он схватил себя за загривок, никого не поймал, весь вздрогнул, делаясь одним существом с женой и этой поляной, и вообще со всей природой, как будто чувствуя, как растет трава. На секунду он представил черную воронку, которая его втягивала, словно это сама мать-земля вращалась вместе с ними. Он сливался с чем-то огромным, что знало и оберегало его.

Она стала шевелить губами, подыскивая слово, облизывать их языком, длинным, непослушным, и слюна блестела на губах; потом лицо ее застыло маской страстного ожидания, а живот… нет, не живот ее, а похабное ее брюхо стало гулять большими волнами и напряглось, каменея. Наконец из нее вырвался плаксивый оглушительный всхлип, и Виктор вжался в нее мощно, как только мог, и подождал, пока она ослабнет, выпустит из себя ток.

Быстро поднялись. Не глядя на жену, он принялся собирать рассыпанные грибы.

Лена села на большой пень. Он привалился к ней спиной.

Возле пня чернело кострище, в котором покоилась обугленная крупная кость.

Солнце плавилось на стволах. Свет заливал поляну белесым цветом, нагревал голову и менял зрение, так что травы на миг начинали казаться снегом, а кочки сугробами. Стук дятла донесся из неожиданной близи и зазвучал так, будто кто-то ломиком колет лед.

Супруги сидели, изумленные, не понимая, что же случилось, готовые пересечь порог солнечного удара, лишь бы и дальше сидеть так – спина к спине, – ничего не понимая, но ощущая родство и слабость взаимности. Может быть, вся их прежняя жизнь была только путаным предисловием к этому свиданию на лесной поляне.

Вдруг отчетливо, но увлеченно и глубоко зачирикали птички. Лена пошевелила лопатками, как бы намекая, что слышит их, и тотчас, словно в отместку этому чириканью, долетел принесенный ветерком далекий смутный гул Ярославского шоссе.

Виктор заговорил первым:

– А хорошо бы отпуск взять… На море махнуть… Скажи? У нас отпуск когда? Октябрь? А давай раньше возьму…

Лена, протянув руку через плечо, погладила его по горячим кудрям, нырнула ниже в теплую гущу, царапнула прохладную и влажную кожу. Она гладила его по затылку, по темени, пропускала заросли сквозь пальцы, точно бы пытаясь защитить от лучей.

– На море… Помнишь, как ездили? Помнишь, Лен? Таню возьмем. В Крым поедем…

Она слышала его голос спиной – слова гулко и невнятно толкались ей прямо в сердце.

– Давай никогда больше не будем ругаться! – сказала она и сжала его волосы в кулачок.

Потом они повернулись друг к другу. Они обнимались молча, и перед ними чернел жирный угольный след когда-то горевшего костра.

– Никогда не будем. Это я виноват. Я правда видел: тот гриб больной был. Можем вернуться. Найдем его, и я докажу тебе.

– Верю…

– Не веришь! Прости за грубость. Лена!

– Что?

– С тобой так хорошо… А мне и сравнивать не с кем. Никто не нужен мне больше. Я тебе никогда не изменял!

– И я тебе, – охотно отозвалась она.

– Верю. Я про другое спрошу: почему мы всё время как кошка с собакой? Погоди, не отвечай! Мы ведь о нас с тобой так никогда откровенно и не поговорили. Ты не смейся! Помнишь, я сразу в тебя втюрился? А ты меня не любила. Нет, не отрицай. Я тогда по глазам всё видел, и меня эти глаза твои холодные еще больше обжигали. А когда узнал, что не первый, совсем голову потерял. Ух, пить хочется… – Виктор говорил с неловкими паузами, отирая лоб, каждая фраза давалась ему с трудом, как будто он взбирался по крутому склону. – А ты-то, Лен? Если заблуждаюсь, ты поправь, но ведь и ты меня потом полюбила. По глазам уловил. Когда? Не знаю… Подскажешь?

– Что? – спросила Лена, довольно хихикнув.

– Опять ты!.. – он в отчаянии хлопнул себя по колену и убил комара, пьющего сквозь ткань. – Или у тебя иное мнение?

– О чем?

– О чем… О любви, о чем!

– Я с тобой, мой муженек, всегда во всем согласна, – распевно проговорила она, оплела его шею руками и смачно поцеловала в щеку.

Они опять замолчали.

Виктор мысленно вернулся к их давней поездке в Ялту. Они вставали рано, не выспавшись, и всегда раньше заведенного будильника их поднимала Таня с танцем и песней из детсадовского репертуара. Она запрыгивала на двуспальную кровать: “Трамвай! Трамвай! Штанишки одевай!” – трясла отца за плечо и вместо: “Вставай” по ошибке кричала “Трамвай”. Он сонно поправлял: “Не трамвай, а вставай”, но она была неисправима; он накрывался одеялом, она хныкала с гневом и била по одеялу. Лена рявкала, девочка замолкала, уползала к себе, оскорбленная, и сжималась калачиком. Тогда родители окончательно посыпались и утешали ее, но она оттаивала лишь за завтраком ближе к компоту. Так повторялось каждое утро.

Едва Таня засыпала, они отправлялись на узкий балкон, где дышали сумерками, которые быстро переходили в южный мрак и пахли спелым инжиром. Море было заслонено другим корпусом, таким же высоким белым новостроем. Им бы, конечно, хотелось спуститься в город, бродить в огнях, искупаться в море, напиться на ночном пляже и заснуть, но они не могли покинуть ребенка. В этой несвободе была особая прелесть, и они целовались. Они тихо целовались вечерами, муж и жена, прислушиваясь к комнате.

Утром они спускались к морю треснутой асфальтовой дорогой вдоль стены из круглых камней; кошки сидели на старинных люках, желтели палые ягоды алычи, Таня неслась в плясе. После полудня по дороге в гору она ныла – уводили с моря, да и идти вверх она не любила. В один из дней они взяли билет и на пароходе сплавали в Ливадию. Гуляли вокруг сахарного дворца и пристали к экскурсии. “Раньше здесь обитал царь с семьей, а после революции устроили госпиталь для рабочих”, – резво говорила экскурсовод, молодая хохлушка с зубами сахарными, как частичка дворца. “А я их видела, царских детей! – не разгибаясь, громко встряла растрепанная седая старуха в чем-то просторном, вроде ночной рубахи, поливавшая из шланга упругий можжевеловый куст. – Я девочкой была, цветы им носила”.

На обратном пути поднялся большой ветер. Ливень заколотил по воде. Волна подняла кораблик и под визг пассажиров передала другой волне. Таня оскорбленно замкнулась с видом дьявольского ребенка, вызвавшего эту бурю. “Что будет?” – спросила Лена с ужасом, точь-в-точь как давно в цирке. “Утопнем. Как моряк тебе говорю”, – Виктор шутейно нахмурился, потянулся ртом. Они поцеловались в соленых брызгах.

Благополучно причалив к Ялте, купили дыню и вино и вечером сидели на балконе, пили из казенных стаканов и самозабвенно хлюпали, вгрызаясь в ломти. Они пили вино и ели дыню, и целовались уже в комнате, извиваясь во тьме. Розовый свет мерцал в них, придавая движениям плавность и ловкость. Наутро девочка плакала, потому что ей не оставили дыни, а к полудню она чуть не утонула, когда отец занес ее глубоко в воду и упустил, поскользнувшись. Лена разозлилась, Виктор разозлился на себя, на нее, на дочку. Больше не было поцелуев, балкона, не пили вино, и от Крыма осталось впечатление блажи и миража, чего-то несбывшегося и никогда не бывшего.

Лене тоже было что вспомнить. Как-то она ехала с Витей в метро, и с него глаз не сводила девушка. Симпатичная. Похоже, студентка. Они сидели, а эта сука стояла у дверей и неотрывно на него смотрела, иногда, опомнившись, отворачивалась, но потом смотрела снова, наверно, найдя в нем своего героя. “Тебе чо надо?” – хотела Лена спросить, но сдержалась, чтобы не привлекать Витино внимание. Он повел головой, засек взгляд барышни – и зевнул. Он зевнул широко и длинно, животно, втягивая воздух и воздух выдыхая, притом не закрывая пасть, издавая протяжный тихий скрип: “аха-ха-ха-ха-ха-ха”. Барышня погасла. Зато внутри Лены вспыхнул благодарный свет. Не удержавшись, она погладила мужа по его большой руке.

А с год тому назад, тоже в августе, в будний день – народу мало, ехали с ним и Таней в электричке из Пушкино, с вещевого рынка (тулуп и по паре валенок купили задешево, готовь сани летом). В вагоне какой-то хмырь лет двадцати сидел, раздвинув ноги, грыз фисташки и между ног сплевывал и бросал скорлупки, которых уже накопилась горка.

– Э, дорогой, ты зачем свинячишь? – спросил Виктор угрюмо.

Парень смущенно вскинул белесые зенки:

– Да ладно, я немножко…

– Папа, хватит! – испугалась Таня.

– Убирайся отсюда, – сказал Виктор.

– Пошел вон, придурок! – поддержала Лена.

– Вы чего обзываетесь?

Парень бочком, ожидая удара, выбрался в проход и быстро зашагал в другой вагон.

– Хоть бы за собой убрал! – запоздало оживились пассажиры, до этого молчавшие.

Виктор пересел на место хмыря. Он равнодушно наступил на горку скорлупок, черепов в миниатюре, и они заскрипели под его подошвой.

Лена с горделивой тревогой посматривала на мужа. Он, похоже, уже забыл об изгнанном парне. Она думала, какой он внушительный – даже кулаки в ход пускать не нужно. Почему-то она об этом редко задумывалась: а ведь он защитник; у других – сплошь хлюпики, тут же – могучий человек, сразу ясно: лучше не связываться.

А в этом году возились в огороде, Лена схватилась за хоть и юную, но ошпарившую крапиву:

– Ой-я!

– Бо-бо? Ничего, полезная вещь…

– Ага, сам ее возьми, попробуй!

– Да не вопрос! Смотри и учись! – И Виктор двумя руками выдрал с корнем эту самую крапиву, приземистую толстуху.

Он стоял и ухмылялся, ломая колючее растение в ладонях, изгибал, крутил, завязывал узлами и, наконец, скатал в шар.

– Выбрось, умоляю! – попросила Лена.

Он мял и вращал зеленый нелепый шар, переламывая сочные изумрудные хрящики и присматривался к следующей крапиве, длинной, роскошной, неодолимой, темневшей у забора.

– Выбрось ее! Я сейчас на колени встану!

– Почему? – посмотрел с любопытством.

– Ты перед кем выделываешься? Ты что, мальчишка?

Она действительно была готова упасть в мольбе, так ее терзало это зрелище – муж, добровольно отдающий свои руки ожогам, чтобы доказать ей не пойми что.

Он выбросил шар, и она взяла его за руки и жадно рассматривала их, большие и грубые: сочетание розовых волдырей, рыжих волосков, ржавых мозолей и крепких ногтей.

…Они поднялись, и пошли обратно.

У заветной полянки с поваленной сосной Виктор посмотрел на часы:

– Сколько мы ходили? Почти три! В одиннадцать, считай, в лес зашли.

“Ау-у!” – раздалось совсем близко, из малинника с видом заговорщика вышел мужичок с пепельной бородкой и железным ведром.

– Много набрали?

– Нет, – сказал Виктор. – Мы недавно пришли. Но я уже белый нашел. – Он похлопал корзину. – А вы?

Мужичок поднял красный клетчатый платок: ведро было доверху набито грибами. Виктор присвистнул, Лена сказала: “Вот вы молодец!”

– Ау, ау, – сварливо раздалось из-за берез, и, прихрамывая, вышла коренастая женщина с розовым широким лицом. Она несла корзину, сквозь прутья которой было видно: грибов много и им тесно.

– Еще наберете, – прощающим тоном сказал мужичок. – Каждое утро новые подрастают. Давно такого не было.

– И вроде дождей особо нет, с чего бы? – нашлась Лена.

– Грибное лето к войне, – сказала женщина.

 

Глава 10

Таня пританцовывала у открытого окна под музыкальный канал 2Х2.

                        Дева-дева-дева-девочка моя,

                        Если бы ты знала, как люблю тебя,

                        То, наверно, сразу прибежала бы ко мне,

– пел в телевизоре круглый бочонок Крылов.

За окном – улица и железная дорога.

Зеленым ветром налетел скорый поезд. Таня пыталась прочитать, что написано желтыми буквами: какое-то простое слово, кажется, “Воркута”. Она давно тренировалась читать из своего окна надписи на скорых поездах.

По улице, будто догоняя поезд, неслась машина. Затормозила с визгом.

– Здорово! – из красного “опеля” скалился бритый парень.

Он вылез, запрыгнул на капот и скрестил ноги.

Это был Егор Корнев.

– Как жизнь, вербочка?

– Лучше всех! – подражая его развязности, сказала Таня, высунувшись из окна. Сердце ее колотилось.

– А я купнуться хочу… Три дня назад тачку добыл… Теперь с ветерком гоняю… А всё равно такая жарень… Хочешь, покатаю?

Он говорил тоном хозяина.

– У меня дел много, – сказала Таня неуверенно.

– Смотри, два раза не предлагаю. В Тишково мотанем. Ополоснешься, и обратно доставлю… Чо ты мнешься? Маленькая, что ли?

– Не маленькая.

– Ну!

– Значит, на сколько?

– На скоко, на скоко… На час! Ноги в руки, и дуй сюда.

– Хорошо, подожди…

Таня звонко закрыла окно, надела зеленый купальник, поверх – белое платье, бегом поднялась к матери в комнату, припудрилась, мазнула помадой по губам, пшикнула духами. Сбежала вниз, повесила на плечо полотенце, влезла в босоножки. Заперла дверь, спрятала ключ под коврик; из сарайчика заходилась в безутешном плаче Ася. “Да заткнись ты!” – на ходу бросила ей Таня, коза пресеклась и задумалась, а девочка ощутила себя окрыленной предвкушением чего-то нового и радостного.

– Но мы ненадолго, точно?

Машина, взревев, сорвалась с места. Егор молчал, показывая профиль со шрамом в полщеки.

– Искупаемся и обратно, да? – она повысила голос, от этого ставший пискляво-тонким.

– Боисся?

– Ты что, обманул? – спросила со страхом. За стеклами было расплывчато от приставшей пыли. – Ты куда меня везешь?

Егор повернулся, у него были наглые яркие глаза на загорелом лице:

– Да ты чо упала, соседка? Доставим в лучшем виде. Как я тебя обману? Скажи спасибо лучше. Скучно одному в воде бултыхаться. Все кикиморы разъехались, дружки заняты… Тебя увидел, позвал… Ну вот и сиди, кайфуй.

Они уже стояли на железнодорожном переезде.

Егор потянул воздух тугим носом. Губы его, чуть вывернутые наружу розовым нутром, дрожали, пульсировали и, казалось, тянулись к Тане, как две присоски.

– А ты хороша, – он громко причмокнул. – Рыжая – это класс. А глаза зеленые, да?

– Серые. Иногда бывают зелеными.

– А когда?

– Когда… Не знаю…

– Куда ж ты, баран гребаный, едешь? – он с силой нажал, сигналя “жигулям” впереди.

Они домчали до водохранилища минут за пятнадцать и встали у магазина-стекляшки на пятачке.

– Взять тебе чего? Ну чего ты любишь… Чупа-чупс? Водку? – гоготнул. – Обожди, скоро буду…

Вернулся с пакетом, в котором угадывались бутылка, батон и жестянки.

– Ты же за рулем, – сказала Таня с тревогой.

– Спокуха! Ты чо, думаешь, я много пить буду? Треснем по глоточку, чтоб лучше плавалось, обсохнем, еще по маленькой, и назад поедем. Я ваще не пьянею! Мне литра два надо, чтоб окосеть. Тут ехать-то – раз плюнуть. Все мусора свои. А если чужие – капуста на что? Га-га-га! – Он упивался своей манерой разговора. – Пивко признаешь?

– Бывает.

– Будет! Я еще шипучку купил и хавчика дэцел. После разберем…

Таня хотела сказать, чтобы он поворачивал назад и что, если он выпьет, она отказывается с ним ехать и знаться, но безволие не дало сказать ничего, да и было стыдно показать себя мелкой трусихой, а главное – он нравился ей.

У воды людей было мало, компания полуголых мужиков разлеглась на глинистом крутом берегу. Ниже на песке отчаянно и празднично вопили два абсолютно голых малыша, мальчик и девочка, топоча туда-сюда ножками, пытаясь взбежать по травянистому склону и срываясь к воде. Два голыша, никого больше. Таня подумала: чьи они, голыши? Где за ними пригляд? Неужели они как-то связаны с верхней компанией?

Егор взял ее за руку и рванул за собой.

– Давай двигай попой!

– Куда мы?

– Места надо знать… Ща народ набежит. Есть тут одно местечко, я с детства присмотрел. С тех времен проход совсем зарос. Спуск херовый, а потом благодать. Никто не засечет, пей, загорай, живи…

Они заскользили, хватаясь за ветки ив, и наконец спрыгнули на песок. Это был полукруглый узкий пляж, отсеченный зарослями по бокам.

– Ну, крошка! Зацени! Дядя фуфло не предложит, – Егор закурил, хвастливо выпуская дым высоко вверх.

– А мы отсюда вылезем?

– Забей. Дядя не бросит.

– Какой ты дядя? Тебе ведь двадцать? Двадцать, правильно?

– Для тебя дядя. Многое повидал. Повидай с мое, сразу тетей станешь. Га-га-га. Вербочка!

Таня расстелила полотенце и деловито вытащила из пакета бутылку водки, банку пива, банку спрайта, упаковку колбасной нарезки и батон. Егор затушил окурок шлепанцем, вдавил в песок, снял шорты и тельняшку, оставшись в черных плавках и при золотой цепочке, и с наслаждением потянулся.

– У моего папы тоже матроска есть. Папа моряком служил, – сказала она, чтобы что-то сказать.

Егор как подкошенный рухнул на кулаки и стал стремительно отжиматься. Он касался грудью песка, а спину держал прямой. Спина была влажная, блестели бугорки прыщей. Он фыркнул, поднялся, стряхивая песчинки с рук:

– Бля, припекает! Я не моряк ваще-то, а танкист.

Таня стянула платье и осталась в купальнике.

– Сплаваем? – спросил он.

Она не умела плавать. Ялтинская история породила в ней страх.

Егор подошел к воде, нагнулся, зачерпнул двумя ладонями и смочил бритую голову.

– Тань… Таня тебя зовут?

– Нет, блин, Рита, – обиделась она.

– Танюш, наливай!

Она стала неловко крутить на бутылке железную крышечку, водку открывала впервые.

– Кто ж так делает, мать твою!

Он забрал бутылку, откупорил и вскинул подбородок на полминуты. Кадык его извивался змейкой. Решительный подбородок был раздвоен и щетинист. Оторвался от бутылки с гримасой, звучно пошлепал себя по щекам и негромко произнес:

– Купатеньки!

Он рванул Таню за руку и потащил к воде. Всё случилось в секунду. Поднимая брызги, они ворвались в воду. Таня упиралась, пытаясь выудить руку:

– Пусти! Я плавать не умею!

Он волок ее на всё большую глубину. Вдалеке, поднимая пену, наискось прошла ревущая моторная лодка.

Таня закрыла глаза, волна щекотно лизнула подбородок, запрыгнула в ноздри двумя кузнечиками.

– Я хочу на берег, – то ли вслух, то ли внутри себя сказала она.

– Какой берег, тетя? Ты чо, ку-ку? Ты сваришься там, ёптыть! – Егор неожиданно оживленно вступил в спор. – Сама думай, тетя. Хочешь – парься, тебе жить.

Он отпустил Таню, весь напрягся, его корпус и ноги показали твердый рельеф мышц, он сделал два широких прыжка, выбросил вперед руки, пригнул голову и разорвавшейся бомбой исчез под водой.

Таня сидела на песке, который действительно обжигал, и время от времени входила в воду и обливала себя. Ее охватило странное ощущение, как будто с ней всё это уже было, она уже сидела на берегу, на маленьком бережке, может быть, вот на этом самом песчаном полукруге, отсеченном зарослями, смотрела на воду и ждала нырнувшего мужчину.

Вода закипела от крепких ударов пловца, бритая голова приближалась. Егор вскочил на одну ногу и достиг берега в несколько нелепых прыжков, придерживая другую ногу руками. Сел рядом на полотенце, отплевываясь, мокрые волоски на голове торчали иголками. Он поместил на колено правой ноги ступню левой – из косого пореза сочилась розовая кровь, делаясь всё краснее и обильнее.

– Херня, заживет. Сосуд вытечет, – сказал он с бодрым ожесточением. – Мудаки бутылки кидают. Найти бы их и накормить этим стеклом. Дай курнуть.

Таня послушно достала из его шорт пачку, извлекла сигарету, сунула ему в рот, схвативший ее по-рыбьи.

– Зажигалку! – промычал он.

Она суетливо нашла, щелкнула, подпалила.

– Водица обалдеть, – он затянулся, капли бежали наперегонки по коже. – Зря ты не пошла.

Она отгоняла от него слепней, хлопая в ладоши. Кровь на ступне розовела и постепенно иссякала, застывая тонкой коричневатой коркой.

Скоро он уже позабыл о своей ране и расхаживал в шлепанцах от Тани до воды и обратно, подставляясь солнцу с разных боков, чтобы быстрее обсохнуть.

– Чо не пьешь ничего, вербочка? – взял водку. – Нагрелась, сука. Теплая, как бы не блевануть…

Присосался. Сплюнул густо и тягуче. Порвал упаковку, набил рот колбасой:

– Тоже теплая…

Отломил большой кусок батона и отправил в рот. Схватил банку пива и отдернулся:

– Кипяток! Надо было в воду сунуть… – осторожно потрогал банку спрайта. – Бля, тоже кипяток. А ты о чем думала? – Он поднял обе жестянки, донес, кривясь, до воды и бросил. – Водку будешь? – выжидательно ухмыльнулся.

Таня не пробовала водку и пробовать не хотела, но, удивляясь сама себе, буднично кивнула.

– А тебе крышняк не снесет, а? – он задержал бутылку в кулаке. – Тебе еще в куклы играть, какая водка?

– Зачем тогда предложил?

– На!

Она приняла у него бутылку, дрожащей рукой поднесла ко рту, влила, как лекарство. Поганая мразь обожгла рот, скользнула в горло и рванула обратно. Таня задохнулась, подавилась, закашлялась. Сжимая зубы, она удерживала в себе проклятую тварь, боролась с ней, рвущейся наружу.

– Зажуй! – Егор подоспел с батоном, заехав ей по носу обкромсанной частью. – Занюхай!

Она сунула в рот кусок хлеба, моментально гнусно намокший водкой, сглотнула и выдохнула:

– Отвали.

– Ты чо сказала? – Он отступил на шаг. – Ты щас кому это сказала?

– Не тебе, водке, – просипела Таня, отвлекшись от жгущей горечи и различив в его тоне угрозу.

Через несколько минут она повеселела. У нее пробудился аппетит, она торопливо отщипывала от батона, съела всю колбасу без остатка и стала насвистывать. “Деньги просвистишь”, – мрачно обронил Егор, но она маслянистыми губами продолжала свистеть, ощущая себя капризной и своенравной. Он принес остуженное пиво, взломал жестянку и то отпивал из нее, то прикладывался к бутылке.

– Еще?

– Гадость, не могу.

– С шипучкой попробуй.

Принес жестянку спрайта, и Таня, следуя инструкциям, сделала короткий глоток водки и заглушила его длинным глотком запивки. В этот раз водка прошла легче. Егор по-свойски повесил руку ей на плечо – она не возражала, как бы даже не замечая.

– Батя мой – гнида последняя, – рассказывал Егор. – Потише, говорит, жить надо. Мамку до петли довел, а теперь тишины захотел. Он с детства меня мудохал. Человека ножом пырнул по пьяни, восемь лет отмотал, вышел, и понеслась… Чуть выпьет – звереет. Ремнем или просто чем попало, руками, вещами… однажды матрешкой, матрешка стояла, ее об голову мне расколол… мать меня загораживала, и ей досталось. Я как подрос – в бокс пошел, сопляк еще был, но тут он смекнул, что к чему, и трогать меня перестал. И к матери докапываться при мне боялся. Я сказал: “Тронешь ее – изувечу”. И ей сказал: “Не боись, мать, тронет – скажи. Просто скажи”. Он, значит, как выжрать захочет, уходил из дома, с местными бодался и дома не показывался, пока не проспится. Я в армию пошел – мать мне пишет: “Как ты? Не обижают тебя?” Пишу: “Пытались обидеть, я стул взял и полроты перееб”. Так и было. Вон чо с армии принес. – Он ткнул себя в щеку, безошибочно попадая в борозду шрама. – И дурак я, не догадался спросить: “Как ты сама, мама?” Я потом уже понял, куда всё вышло. Батя чует: спроса нет, руки развязаны, и давай ее поколачивать. Меня не было, вот он ее в гроб и вогнал! Кто в наше время от воспаления легких помирает? Значит, довел он ее, замучил. Я вернулся и говорю: “Ну, здравствуй, хозяин!” Ласково так. Он трезвый сидит, жмется. “Ждал меня, – говорю, – скучал? Это хорошо и правильно. Сейчас-то твое счастье начнется” – и херак ему в лобешник. Я ему устроил жизнь сладкую. Он у меня, как дух. Шестерит, слова лишнего ни-ни. Если чо, пусть милицию зовет. Или уматывает, на улице живет. Мне менты сказали: ты сам с ним разбирайся, нам, короче, всё по… – Егор сжал Танино плечо сильнее и взвыл, задрав лицо к синему густому небу с поспешными обрывками облачков: – Гнида! Мамку мою угробил! Думает, я ему прощу? Три дня назад я капусты срубил – одна херня выгорела – пришел бухой, говорю ему: “Сапоги с меня снимай” – он чо-то заныл, я как дал ему с ноги… Он уполз. Утром нет. Я знаю, где он. У Степана. Это пьянь такая же, на Льва Толстого живет, ну, ты знать должна… Степан! Ну, этот… Зяблицев! У Степана он… Ладно… Посмотрим, долго тебя твой Степан терпеть будет… Три дня уже домой не идет… – Егор отхлебнул из бутылки, протянул Тане.

Она сделала глоточек и, чтобы не успеть распробовать, быстро протолкнула глотком шипучки. Еще глоточек, еще шипучка…

– Всё, хорэ! Чо-то ты разбухалась, – заметил Егор неладное и отнял бутылку. – Смотри, напьешься, родители тебя по головке не погладят.

– Да им насрать на меня! – сказала Таня уверенно.

– Чего это?

– Не знаю, – она дурашливо хихикнула.

– Не гони волну. Нормальные они у тебя. Живые, здоровые, не квасят. Работящие.

– Денег мало зарабатывают, – она опять глупо хихикнула и зачем-то присвистнула.

– А кто много? У нас на Сорок третьем ты таких видела? Разве этот паразит, как его… Янсюкевич, Янс…

– Почему вы его все не любите? – сказала Таня. – Он же ювелир. Он честно деньги зарабатывает.

– К стенке бы этого честного. Не ювелир он, а паук… Или слепень, бля! Да, он как слепень, вот! У него свое кафе в Правде, с бильярдной, и еще делишки есть. Он просто языком не треплет, не отсвечивает. А мне серьезные люди всё как есть сказали. Ну и чо он, этот слепень? Богатеет, богатеет, а, думаешь, поможет? Я вот бабок получил, гуляю, всё разбросаю, выпью, и опять без копья… Скоро еще получу. Машину купил три дня назад. Думаешь, откуда капуста? Секрет! Жалко, магнитолы нет, без музыки пока. Ничо, это мы исправим. Таня, ты мелкая еще, запоминай, что старший говорит: паразит – он и есть паразит. У меня трудная ситуация была, до армии. Девчонке одной подарок хотел подарить на Восьмое марта, она потом из наших мест насовсем уехала. Я деньги зарабатывал, мы тачки мыли в Пушкине. Но в тот момент голяк был. Иду по дороге, а навстречу Янс с бульдогом. Я ему такой: “Мое почтение. Вопросик есть. А могли бы вы… На недельку. Всё верну”. Он не смотрит даже. Он не на меня смотрит, а на собаку и говорит по-бабьи, как не мужик, по-бабьи так: “Тебя что, мать послала попрошайничать?” Бляха-муха, какой я тебе попрошайка? Я с двенадцати на стройке помогал. Я в пятнадцать, считай, был мужик. А тут мне шестнадцать уже было. А он стоит, на собаку смотрит и мать мою приплел.

В бутылке оставалось меньше половины. Таня насвистывала, переставала, вдруг обнаруживала, что опять свистит; ей хотелось беситься, прыгать и танцевать, даже броситься в воду и поплыть. У нее бы сейчас получилось плыть, она знала. Одновременно ее клонило к Егору, подняться было тяжело, да и он сжимал всё тверже, пятерней проводил по шее, небрежно, размашисто, но одновременно заботливо, так что вспоминался отец, перебирающий струны гитары.

– Ты меня любишь? – спросила она.

Рука Егора сползла ниже и сквозь ткань поиграла ее правой грудью.

Таня с девичьей инстинктивной пугливостью вскочила, – он не стал удерживать, – кинулась к воде, помедлила и побежала вперед, поднимая шум и плеск, молотя по воде кулачками и высоко закидывая пятки. Когда вода дошла ей до шеи, она, развернувшись, с тихим смехом побежала обратно. Егор смотрел на нее осоловелым, немигающим взглядом. Слепень темнел у него промеж глаз.

Она крутанулась и стала танцевать, как будто на дискотеке: ножка влево, ножка вправо, влево-вправо, влево-вправо, подкидывая вверх-вниз сжатые кулачки. Свобода без конца и без края раздирала грудь и звала двигаться смелее. Ее уже не занимал вопрос, когда они поедут обратно…

– Ну чо ты скачешь, рогатками своими светишь?

Ритмично извиваясь, Таня протанцевала к нему, выхватила бутылку, подняла жестянку и, продолжая плясать, в два счета запила водку остатками спрайта.

Из зарослей на склоне раздался хруст, залаяла басом собака.

– Рекс, ко мне! – крикнул гневный мужской голос, и в сознании у Тани мелькнул отсвет какого-то давнего древнего воспоминания.

Она внезапно почувствовала усталость. Села рядом с Егором, заглянула ему в лицо, где за прошедшее время, казалось, удлинилась темная щетина, нежно пальцем провела по шраму.

– Ну чо ты? – Егор мутно посмотрел ей в глаза. – Ты ж еще целка!

– А откуда шрам? – спросила она.

– Я ж тебе сказал. Чем ты слушала? В армии засандалили. Слышь, а ты целовалась уже, а? Честно… Небось не целовалась даже, а? Слушай сюда, вербочка: ты на большее, чем поцелуй, не рассчитывай. – Он доцедил пиво, сплющил жестянку. Уставился на бутылку, словно бы обращаясь к ней. – Мелкая… Хотя все вы сейчас всё знаете, всё умеете… А чо бы и не? – Он говорил несвязно, булькая и мыча, и кривился половиной рта. – А чо бы и не, соседка? Если по согласию… Ваще-то какая кому разница… Если сама захотела… Хочет. Ну и чо?

Его слюнявый крупный рот шевелился и барахтался близко, чуть воспаленный по краям, на верхней губе рыжела прилипшая крошка табака. Этот рот притягивал Таню, как хищное экзотическое растение.

– И куда родаки твои смотрят? – донеслось изо рта.

– Они меня не любят, – сказала Таня с негромкой тоской. – Они себя любят.

– Меня? – ослышался Егор.

– Да, тебя, тебя… Они тебя любят! – Она засмеялась, сделала легкое движение навстречу и поцеловала первая.

Поцелуй получился короткий, как всхлип.

Губы Егора были солоновато-горькими, он оторвался от нее, впился в бутылку, передал:

– Пей!

Таня опрокинула в себя мерзость, вкус поцелуя позволил водке проскочить. Она закрутила головой, ища, чем бы запить или закусить. Егор нахлынул своим ртом, и их следующий поцелуй вышел бесконечно долгим.

Она провалилась в этот поцелуй, совсем дурея. Язык Егора мотался по ее зубам, полируя и пересчитывая, его губы мяли и высасывали ее губы, даже раздвоенный подбородок похотливо толкал в ее подбородочек двумя половинами и колол щетиной. Когда Егор отлепился наконец, Таня ничего не соображала. Свет, только свет, один только свет видела и вдыхала. Свет был ослепительно-белый, она закрывала глаза, ныряла в черные глубины, но острый луч доставал и оттуда: ее снова, встряхивая, тащили наверх, к яркому свету.

Она очнулась от собственного стона и от того, что ее трясут; было больно, ей хотелось выдавить из себя эту боль, хотя бы так, стоном.

Подбородок Егора нависал и, увиденный перевернутым, был смешон, как мордочка гнома.

– Не-не… Не… – протянула Таня.

– Сама… ты… Сама напросилась! – Он запечатал ее стон широкой ладонью, и от его ладони, сырой, как тесто, она снова отключилась.

…Она разлепила глаза, и первое, что увидела, – изумрудный купальник, валявшийся поодаль и смотанный в тряпку.

Она плохо понимала, что произошло. Спина и плечи чесались от укусов. Инстинктивно провела рукой под животом, там, где было больно, пальцы испачкались; вытерла их о полотенце и перевернулась на другой бок.

– Оклемалась? – Егор сидел и курил, глядя вдаль.

Таня оперлась на локти, встала, шатаясь, не задумываясь о том, что голая. Подбежала к воде, нагнулась, и ее вырвало.

– Поблюй давай от души! Вот так! Во-во-во! Можешь попить. Здесь водица нормальная, ручьи проточные. Как же тебя угораздило так нарезаться, а? Зато хвалю, красава: целуешься клево. Не, ты – красава, правда! – Он говорил развязно, но слышно было: виновато, с затаенным беспокойством. – Иди сюда, собираться надо…

Он смотрел на нее, трезвея: сзади, на отдалении было заметно, что у нее детская, слегка мальчишеская фигура с проступающими лопатками.

Таня прополоскала рот, неспешно пошла вперед. Она ступала, раздвигая воду плавными круговыми движениями, тошнота медленно отпускала, боль внизу слабела.

Она зашла по горло, испытывая заторможенное блаженство, готовая раствориться вместе с каплями крови. Присела, скрылась с головой, встала, моргая и улыбаясь сквозь отекающую воду Пряди налипли на лицо, лезли в глаза и рот, а между ними сочился золотистый свет.

Спокойный, славный, такой дружелюбный свет… Свет августовского дня, свет издыхающего детства, свет женственности, полупьяный свет… Откуда-то с небес отрывисто лаяла собака.

– Пора уже! – позвал Егор.

Таня сомнамбулически повернулась на зов, улыбаясь.

– Иди сюда!

Она пошла, всё так же раздвигая воду плавательными движениями.

– Ты чо, упоротая?

– А?

– Пора нам! Ты знаешь, скоко дрыхла?

– Что ты кричишь?

Егор от раздражения звучал всё четче:

– Бегом, кому говорят… Меня слепни затрахали!

Он злился: ему было не по себе перед этой девочкой, перед ее наготой, от случившегося. Он трезвел и ощущал некоторую зависимость от нее, от ее медлительности, от того, что ей в голову взбредет, когда она полностью протрезвеет.

Она вышла на берег, глядя куда-то поверх него.

Он ухватил одним порывистым взглядом ее груди, маленькие и круглые, курчавый светло-рыжий завиток, поморщился, – опять шевельнулась похоть, – сердито приказал:

– Одевайся! – и сам надел мигом матроску и шорты.

Таня, пошатываясь, держала купальник в руках, похоже, не соображая, как им распорядиться.

– Дай сюда… Ногу поднимай! Вторую! Лифчик застегну… – он обряжал ее скоро и бесцеремонно, грубо шаря ладонями. – Стой смирно!

Таня опустилась на заскрипевший песок и свернулась калачиком. Егор рывком поставил ее на ноги:

– Ты чо ломаешься?

– А чо ты со мной сделал? – вдруг ясно спросила она.

– Ты… – он задохнулся ошалело. – Ты… Да ты сама…

– Оставь меня здесь! – она пробовала сползти на песок.

Она пробудилась, лежа в машине на заднем сиденье. Подъем с пляжа и путь по высокому берегу остались в памяти путаным полусном. В голове ухал собачий лай – кажется, на нее бросалась собака, был костер, и около костра бросалась собака… но Егор отогнал… а может, не было собаки, хотя отрывистый лай всё еще ухал в ушах.

Машина начала подскакивать резче, Таня смогла сесть и обнаружила, что за окном проносится поселок.

– Полегчало? – спросил Егор не оборачиваясь.

Они выехали на Железнодорожную улицу; вот и родной темно-вишневый дом, Таня закричала:

– Останови!

– Погоди. – Егор увеличил скорость. – Очухайся сначала… – Машина пролетела пыльной улицей мимо лиственничной аллеи и встала в конце у железной палатки. Егор обернулся. – Тебя ж родители увидят такую – убьют! Ща у меня чайку попьешь и почапаешь…

Она не нашла сил возражать. Он подскочил к палатке, донесся его расхлябанный голос:

– Здоров, Димон! Водки и кексик вон тот.

– С кем ты там? Местная, что ли? Или пионерку привез? – Димка-цыган выполз, как смуглое тесто, на порог палатки.

– Сиди! – Егор ладонью забил его обратно. – А, и “Кэмела” еще блок! Гуляю!

Он вернулся в машину, дал по газам, и следующий остановкой был его дом – голубой, но закопченный.

Сели на кухне, где стены, клеенка и пол оказались заляпаны мелко и едко разноцветными брызгами. Таня подметила, что большинство брызг почему-то коричневые. Егор налил рюмку водки, опрокинул, шлепнул себя по темени, налил опять. Таня нацедила воды из чайника полчашки и пила маленькими глотками. Ее потряхивал озноб.

– Без обид? – спросил Егор, насупившись. – Не, ты скажи, ты обоснуй… Если обида есть – скажи.

– Нету обид, – сказала Таня тихо и звякнула зубами о край чашки.

– Будем встречаться? Хочешь, тогда будем… Токо не болтай. Целует, целует, целует, а отвязаться не может… Завалила кабана. Я же тоже еще молоденький… Меня лучше это… не вынуждай… А то так вынудиться могу! Я, бля, думаешь, всё помню? Помню токо – первая целоваться начала. – Он как будто давал объяснения кому-то постороннему. – Чего? Или не так? Да ты ж мне нравишься!

– Правда? – спросила Таня серьезно.

– А?

– Ты сейчас правду говоришь? Я тебе нравлюсь?

– Ну.

– А как же Рита?

– Кто это? – прищурился.

– Соседка твоя.

– А чо она? Не… Мы с ней никогда… Вот те крест… – он неловко пятерней осенил лицо, как бы отгоняя или ловя слепня. Выдержал паузу, переваривая что-то, и подался вперед. – Слышь, вербочка, тебе лет скоко?

– Шестнадцать, – соврала Таня.

– А говорила: семнадцать. Уже забыла? Ты ваще помнишь чего-нибудь?

Она протянула руку и, робея, словно бы он дикий зверь, погладила его по колючкам, против шерстки.

Егор перехватил ее руку, перегнулся через стол и подставил губы. Она опять поцеловала первая. Он ответил длинно, трепеща огромным языком, кажется, во время поцелуя раздувающим мышцы, как силач на ринге. Целуясь, Егор смахнул рюмку на пол и, когда оторвался, выпил из горла.

– Ты бы закусил, да? Закусил бы… – зачем-то просительно повторяла Таня.

– Ща! – он услышал ее, взвился и, ушибаясь о стены, проплыл к окну, под которым валялись грязные луковицы, схватил одну, мигом очистил от землистой шелухи, упал за стол и с хрустом вонзился зубами в самую середину. Погрыз, отбросил и забормотал с полузакрытыми глазами:

– Море любишь? Это тебе не Тишково! У нас лужа! А на море ты была? Я капусты срублю одним махом! Я с братвой контачу. Всё на мази… Сделаю дело, и на море! Сделаю, и рванем. Хочешь, возьму, красава? Буду четким пацанчиком… Кому скажешь – убью.

– Да что я скажу?

– Ваще забудь. – Он сделал манящее движение рукой. Нитка слюны, серебристая паутинка, свисала с нижней губы и тянулась до края стола.

Таня вскочила и выбежала на улицу.

Издалека доносилось меканье козы.

 

Глава 11

Когда родители вернулись из леса, Таня была еще в Тишкове.

За обедом Лена включила телевизор.

– Парфенов! – выпалил Виктор, узнавая. – Вот мужик!

Да, это был Сергей Парфенов, бывший замкомандира рижского ОМОНа. Показывали “Парламентский час”. Вела совсем молодая блондинка в светло-зеленом пиджаке и такой же юбке. У нее было слегка припухлое приветливое лицо. То и дело загорались белые буквы “Нина Бердникова”. Она говорила небыстро и старательно. Ресницы хлопали над голубыми, будто стеклянными глазами. Напротив блондинки сидел плотный мужчина в защитном армейском комбинезоне, усы подковой. Он говорил нескладно, подбирая слова и смущенно пыхтя. Недавно его освободили из латвийской тюрьмы, вчера он прибыл на Рижский вокзал в Москву, где его встретили приветственным митингом.

Телеведущая раздражала Лену так сильно, что она жалела на нее бранные слова: просто вздыхала себе под нос и ела горячий суп, не поднимая взгляд от тарелки.

– Сергей, по сути вас предали? – жалобный голос.

– Да… – тяжело выдавливаются слова, пыхтение. – Сначала Горбачев. Ведь мы… пых… давали присягу Союзу, а он ушел сухим из воды… а меня и моих товарищей… пых… И чтобы меня судили, меня выдал Ельцин… Спасибо Руцкому и депутатам, защитили… Депутат Иона Ионович… пых-пых… Андронов забрал меня на границе, в Псковской области… Спасибо…

– Понимаю, трудно об этом, но сколько вы в общей сложности отсидели?

– Двадцать два месяца… Шесть недель в камере смертников, один…

– Сергей! Вы знаете, если бы не эти провода в студии, я бы подошла к вам и вас поцеловала!

– Спасибо, – круглое лицо гостя окрасилось багрянцем.

– Передачу она не перепутала? – Лена вскинула смешливые глаза. – Вроде до ночи далеко, а при всех к нему клеится.

– Много ты понимаешь! Он же герой. Его все целовать должны. Если б я его, положим, встретил – тоже бы расцеловал. Как брата родного.

– Ну-ну, понятно, освободили, чего героя из него лепят? Герой… Прям! Вчера Сванидзе хорошо объяснил: это ваш хамский парламент, говорит, специально так делает… эти будит… низменные чувства… Был парламент хамский, стал бандитский.

Виктор смотрел на ведущую Бердникову и в который раз поражался ее сходству с Раей Алтуховой, продавщицей из их магазина, с которой он несколько раз тайно встречался. Рая старше, толще, но лет двенадцать назад наверняка была копией этой ведущей. Он всегда, когда видел эту ведущую, хотел сказать Лене: “Правда, на Райку похожа?” – но в последний момент прикусывал язык: не надо упоминать, мало ли, вдруг голос выдаст. Лена спросит: “Какую еще Райку?” – “Какую? Продавщицу нашу” – “А с чего ты ее вспомнил?” – или просто что-то почует. Странно, этого сходства Лена как будто даже не замечала.

На самом деле Виктор не считал происходившее с Раей изменой. От того, что он несколько раз вечерами заходил подвыпившим в уже закрывшийся магазин с черного хода, как сговаривались, его отношение к Лене ни в чем не переменилось. Он лишь ощущал себя всякий раз школьником-прогульщиком на карусели. Когда он видел в телевизоре эту ведущую, сразу хотелось потянуться, вспоминая карусель. Зато он мог с уверенностью сказать жене: “Я тебе никогда не изменял” – и не чувствовать, что врет.

Хлопнула калитка.

Лена подошла к окну.

– Янс, – сказала она, наблюдая, как сосед перекатывается по двору, невысокий и круглый.

Он зашел в гостиную: брыли, коричневатые мешочки под глазами, и третий мешок, солидный, – пузико. Шелковая цветная рубашка была расстегнута на четыре пуговицы, виднелись колечки седых волос. Он вытащил из кармана треников запечатанную бутылку водки с синими буквами “Абсолют”.

Виктор поджал губы и сочувственно покачал головой: мол, дорогой продукт.

Гость был соседом уже пятый год, и длинная фамилия Янсюкевич обломилась до короткого Янс. О его богатстве ходили легенды, все знали, что он ювелир. Таня сдружилась с его дочками Викой и Ксюшей. Иногда он заходил за девочками, когда они засиживались, но чаще являлась его жена Алла, высокая, спортивная, с высокой грудью и блондинисто-белесыми, стянутыми на затылок волосами. Таню к ним в дом никогда не звали. Несколько лет назад вся их семья была на ее дне рождения. Янс принес бутылку вискаря, которую осушил почти всю в одно горло. Под конец они пели с Виктором, обнявшись.

– Садитесь, садитесь! Как раз к обеду… – сказала Лена, изображая радушие.

Янс громыхнул бутылкой об стол. Плюхнулся на стул: крупные капли испарины блестели на покатом лбу.

Лена принесла рюмки.

– А чего вы смотрите? Нардепов, что ли?

– А чо, нельзя? – спросил Виктор, разливая.

– Так их же скоро выметут к чертовой матери…

– Давно пора! – одобрила Лена.

Янс фыркнул, поднял рюмку, проглотил не чокаясь.

Виктор, подняв свою рюмку, колыхнул водку, любуясь маслянистой пленкой: – Ну, твое здоровье! – опрокинул.

В телевизоре длился “Парламентский час”: актриса Татьяна Доронина, дородная и пышноволосая, говорила о том, что вокруг порнография и насилие. Тем временем на экран наплывали ее молодые, красивые и ледяные черно-белые фотографии.

– Маразматики, – Янс усмехнулся зло. – Наливай еще!

– Где она неправа? – Виктор придержал бутылку.

– Где-где… Тебе в рифму ответить? Ладно, не обижайся. Переживаю. Топор надо мной повесили! – Янс сочно причмокнул.

– Что за топор? – спросила Лена. – Кто будет курицу?

– Совсем гады меня прижали! – Янс поднял прояснившиеся, неожиданно доверчивые глаза.

– Курицу кому? – повторила Лена.

– Клади, не спрашивай, – сказал Виктор. – А ты, сосед, не пугай, выкладывай, в чем дело.

В телевизоре возник Юрий Власов, бывший чемпион-штангист, ныне публицист, лысоватый, с бородой лопатой, в больших очках с толстой оправой, – его почтительно допрашивала блондинка Нина, перебирая бумаги с вопросами от зрителей:

– Спрашивают рабочие из Нижнего Тагила: “Юрий Петрович, дорогой, мы с вами! Почему на нашем телевидении так много евреев?” Ой, ой, наверное, не надо отвечать на такое…

– А почему? Почему не ответить? Нет, ну почему? – Чемпион поправил очки решительным движением.

– Совсем озверели? – Янс, вытянув голову, подался к экрану.

Лена встала, чпокнула кнопкой, гася телевизор, и ушла на кухню.

– Э! Ты куда выключила? – закричал Виктор с набитым ртом.

– Совсем озверели… – повторил Янс, обмякая. – Фашисты проклятые…

– На самом интересном месте… – продолжал Виктор громко. – Включай обратно!

– Извини, дорогой, я ухожу, – сказал Янс грустным голосом и заскрипел стулом, приподнимаясь. – Пора мне…

Виктор положил ему руку на плечо:

– Погоди! Сиди! Зато при Союзе… Никто никого по нации не делил.

– Ага, – Янс усмехнулся с горьким превосходством. – Лучше не бывает.

– Закусить вам надо хорошенько, – Лена внесла сковороду, на которой дымилась золотистая курица. Поставила на деревянный подоконник, морщинисто-рассохшийся, в темных круглых отпечатках.

– Война, – досадливо оборвал Янс. – Уже кладбища целые стоят. Молодые ребята. У нас под Пушкином полкладбища – пацанва, статуи в полный рост. Я-то старый крендель, пятьдесят четыре годика. Был бы один – давно бы всех послал и сам в могилу лег – зарывай, достали. Ладно я, но жене сорока нет, девчонки… Их куда девать? Был бы один – давно бы уперся. Иной раз прижмут по беспределу, только хочу ответить – и сам себя спрашиваю: “Ты что, кидала? Хочешь родных кинуть, да? Тебе крышка, а им как жить?” И отползал, затихал… Недавно грохнули чувака из Мытищ, Басыгарин, знал его, спортсмен; он своим ничего не оставил, широко жил: три машины, три квартиры в Москве – и всё на фирму оформлено. Вдова осталась в двушке мытищинской с мальчишкой, к тому же беременная. А? Во как! У Басыгарина зам теперь на его месте – отстегивает ей пока по дружбе. Может, это он своего шефа грохнул. Может, его самого завтра. А ей куда? Я семью согрел, как говорится, на пятилетку вперед. А дальше? Алка пианистка, уже смешно… – Он легко опрокинул рюмку и трагически крякнул в кулак, поросший полуседым проволочным волосом, идущим из глубин рукава.

– Вы же ювелир? – осторожно уточнила Лена, разделывая курицу ножом.

– Я? Кручусь, верчусь… Был ювелиром, сейчас только балуюсь. Вложился в кафешку, в другую, потом наехали с Пушкино, откупился… наехали другие, говорю: “Ребята, я под местными” – месяц война была. В итоге пушкинских подмяли, значит, плачу новым, а они вообще дальние. Губан. Может, слышали такого? Сильвестра хоть слыхали?

Виктор протянул тарелку: Лена сбросила ему с ножа куриную ножку. Он разлил по новой. Вторую ножку она подала гостю.

Янс втянул в себя пупырчатую кожу. Зажевал, возбужденно чавкая.

– Новые нарисовались! В начале лета! Плати… А я ореховским плачу. Нет-нет ментам отслюнявлю, пушкинским тоже подкидываю, нельзя обострять. Звонят: тема есть. Договорились: встречаемся у “Сказки” – в ресторан они заходить не стали, в сторону отошли, к лесу, как будто с намеком. “Сергиев Посад – это мы. Красивый город? Город красивый, а мы красавцы. За красоту платить надо! Срок – неделя”. Молодые совсем. Вижу: всех их заколбасят, жалко даже, а им никого не жалко. Звоню крыше своей, так и так: “Защитите?” – “Без базара” – “Что ж вы Басыгарина не защитили?” – “Твое какое дело! Не ссы”. Не верю я им, а все-таки надеюсь. Всем же платить невозможно! Вчера опять звонок с Посада. “Гроб заказал?” – “Зачем гроб?” – “Затем, что делиться надо”. С кем делиться? Всю жизнь делюсь. Сколько отдал! Хорошо, мои на Кипре сейчас. А то знакомого одного избили битами, прямо при детях!

Гость махнул рюмку и схватил куриную ногу, крутя ее перед собой, обкусывая свирепо, щелкая зубами и негромко гудя, будто что-то тревожное, но утешительное себе напевая.

– Не бойтесь! – скомандовала Лена уверенным свежим голосом.

Янс, вздрогнув, глянул на нее исподлобья.

– Не надо вам бояться, Андрей. Вы нам сегодня душу открыли… Хотите, мы вас до дома проводим? Кстати, а где ваша собака?

– Пес-то? Убежал. Подкопал и убежал. Я ходил, искал, звал. Без толку. Дорогой пес. Видно, изловили уже. Жена вернется, убьет меня!

– У нас когда кошка пропала, мы спать не могли, – поделилась Лена. – А у вас всё в порядке будет! У меня сердце чувствует. Витя подтвердит. Я по людям вижу… Вам еще долгая жизнь отмерена. – Лена говорила ласково и напористо. – Андрей… Андрюша… Мой вам совет: вы не пейте больше. Домой идите, лягте, отдохните. А утром всё в другом свете предстанет. И сразу поймете, как вопросы решать.

Янс отложил кость и рассеянно спросил:

– Правда?

– Правда, правда! – закивала Лена.

– А почему не бояться? Я же человек все-таки или нет? В доме один не могу быть. Машина едет, сразу просыпаюсь, сижу в кровати – слушаю. Вроде проехала, или это к другим приехали: музыка, голоса. Сижу на кровати и смеюсь. Громко. Как мой дед. Он врачом был в Кремлевской больнице, рассказывал: аресты начались, они ночью просыпались с женой, бабкой моей, и слушали, как лифт едет. Ждали, на каком этаже остановится. Ну, лифт останавливался – выше или ниже – и они хохотали! Недолет, перелет, понимаете?

– Если надо, можете и у нас переночевать, – участливо сказала Лена.

– Не! Не буду я вас подставлять, – Янс откинулся, сунул руку в карман своих треников и произнес с расстановкой: – Еще гостинец нужен?

– Хватит! Вы эту не допили! – отозвалась Лена.

Янс с натугой вытащил из кармана и поднял, сжимая в вытянутой руке, черный пистолет.

Он держал пистолет высоко, как будто собирался пальнуть в потолок.

– У меня всегда заряженный, – победно оскалился.

Пистолет был небольшой, блестящий, как игрушечный.

Лена беззвучно застыла у окна. Виктор, лениво жуя, заметил, глядя в сторону:

– Лен, по-моему, пересолила.

– Оружие имею… на случай чего… – Янс положил пистолет между рюмкой и тарелкой. – Я одному рад: свобода есть! – Буднично спрятал пистолет в штаны. – Свобода есть, вот и рискую… А как ты хочешь? Страну за один день не переделаешь. Мозги не поменяешь! Годы нужны! Я, может быть, хворост. Вы – хворост. И дети наши – хворост. Потом, пото-ом… не скоро, в двадцать первом веке… – Он не договорил.

Хозяева молчали.

– Можно покурить? – спросил Янс.

– В окно, – сказала Лена.

– На улице, – сказал Виктор.

Янс повернулся к Лене:

– Значит, всё будет окей?

– Ты кого слушаешь? – вмешался Виктор. – Ты меня послушай. Она всех всегда утешает. Она и мачехе своей говорила: “До ста доживешь”, а той восьмидесяти не было – сгорела заживо. Троллейбусы горели – видел новости? Это наша Валентина горела…

Лена сделала несколько шагов к дверям, настороженно прислушиваясь.

– Что там? – спросил Янс тихо.

– Ничего, – Лена скользнула по нему прохладным взглядом. – Коза! Орет, отсюда слышно. Кормить надо, доить надо. Танька смылась, про нее забыла. Пойду разбираться. Под такие разговоры толком не поешь…

– Понял! – Янс с неожиданной проворностью вскочил из-за стола, качнулся и схватился за него рукой. – Виноват! У вас забот полон рот, а я… Мужика спаиваю, да? Ухожу, ухожу! Переживаю я, милые… Душа стонет, что-то чует. Спасибо, хоть душу отвел! – Размахивая руками, он вылетел из гостиной.

– Он в таком состоянии убить может, – сказала Лена.

– Меня бы убил, а ты бы с ним пировала, – сказал Виктор.

– Ты что несешь такое?

– Ночевку при живом муже предлагает!

– Да я знала, что он откажется. Я просто поддержать хотела, его ж трясет всего.

– Что, я не видел, как ты на него смотрела?

– Ой, Вить, не надоело?

Ася, открывшая рогом сарай, стояла среди огорода и объедала салат.

Она подняла голову, узнала хозяйку и длинно, с болью и радостью закричала.

Лене пришлось растолкать мужа – раздевшись до цветастых семейных трусов, тот прикорнул на диване.

– А кто доить будет? – Она щипала его за задницу сквозь сатиновую ткань и стыдила в ухо.

– Соседа попроси, – лепетал он сонно.

– Уже просила. Он не умеет ничего. Только целоваться.

– Чего-о? – Виктор, не разлепляя глаз, взметнулся мясной громадой и спустил ноги, нашаривая тапки.

– Одежду на пол побросал, – укорила Лена. – Носки нестираные.

– Вот и постирай!

– Ногти отросли! Каменные! Смотреть страшно. Их-то сам постриги, не маленький! Я тебе не мамка, верно? Иди! От Татьяны помощи не дождешься, вся в тебя.

Доили козу, как обычно, на веранде. Виктор сжимал шерстяные бока голыми рыжеватыми ногами и, разгоняя сонливость и хмель, читал торжественно стихи Бориса Гунько, которые запомнил из газеты “Молния”:

                        Это злые стихи! Нету в них ароматов

                        Поэтических роз, обывательских грез.

                        Это – казнь за грехи, это – из автоматов

                        Смертоносный огонь за измену и ложь!..

                        Кто-то скажет – стихам не хватает шлифовки.

                        Да какая шлифовка, когда надо стрелять!

Коза заблеяла, мотнула головой, ударила копытцем.

– Ты что творишь? – возмутился Виктор. – Ты ей так сосок оторвешь!

– А ты меня не зли!

– А где Таня?

– Вспомнил!

Таня пришла домой, когда отец смотрел программу “600 секунд”. Он, попутно разбив тарелку, нажарил сковороду картошки с грибами и, отгрузив себе половину, уплетал перед телевизором под остатки водки. Он раскисал в каком-то ужасно приятном расслаблении. Невзоров показывал репортаж “Застава” – о российских пограничниках, атакованных духами на границе Таджикистана с Афганистаном. Бой длился сутки, из сорока солдат в живых осталось восемнадцать. Окровавленные, в бинтах, голые по пояс, с бритыми головами, они рыдали на солнцепеке, пытались равняться, и всё время повторяли “бля”. Раненый лейтенант по фамилии Мерзлихин докладывал срывающимся голосом, что застава выдержала удар.

Из прихожей доносилось:

– Мать с ума сходит, коза орет, а ты…

– Она всегда орет.

– Ты где шлялась? В каком ты виде? В чём это ты? А что с глазами?

– А что с ними?

– Красные! С волосами что?

– Что не так?

– Ты как разговариваешь? А ну дыхни! Витя!

– Не мешайте смотреть!

Лена подскочила к нему:

– Тебе до дочери дела нет…

– Досмотрю и разберусь.

– Смотришь всякую дрянь.

– Хорошее… Не мешай!

– Хорошее… Людей убили – ему хорошо. Мальчишки плачут – он доволен.

– Отойди, не загораживай! Это офицеры наши… Кровь проливали…

– За что?

– Помолчи!

– Надоели! Давно пора вывести войска из разных мухосрансков. А вам всё неймется.

– Вам, не нам!

– Нет, вам! Вам! Спать иди! – резко махнула она рукой на заглянувшую в гостиную лунатичную Таню.

 

Глава 12

Август девяносто третьего дошел до середины, прихрамывая и полнея, наливаясь винным, всё более кислящим соком.

Днем было жарко до тошноты, и от одного вида пыльной дороги мгновенно пересыхало горло.

Ночами небо было взбудораженным, белесые звезды пульсировали и плескались, и Виктор несколько раз, запершись в своей комнате, дрожащими руками настраивал телескоп у распахнутого окна.

Таня, стараясь прийти в себя, провела несколько дней дома, прибралась в комнатах, сварила кастрюлю душистых щей с телятиной. Вечером, в серебристо-голубой полумгле, она выбиралась на огород и щедро поливала растения из шланга, который, закрепив на кране в ванной, протягивала вниз по крыльцу.

Коза хоронилась в сарайчике, охрипла и очень много пила. В мягких сумерках Лена остригла ее большими, заржавевшими, неповоротливо щелкавшими ножницами. Таня, встав к Асе лицом, держала ее за теплые рога: снежная шерсть падала на сухую землю, на выгоревшую траву, на камешки козьего изюма и стелилась прихотливо.

Таня смотрела на опавшую шерсть скорбно, словно на нечто символическое. Тем же вечером из окна она увидела, как в сторону станции идут мальчик и девочка. Она знала эту девочку, Катю Лагутину, обыкновенную, ничуть не лучше ее, только постарше. Неизвестный мальчик громко разговаривал с Катей и жестикулировал, влюбленно заглядывая ей в лицо, и Таня подумала: “А у меня никого нет”.

Она отвлекалась заботами по хозяйству от тянущей изнутри сильнейшей тоски. Тоска угнетала, держала прочно. Таня чувствовала себя обворованной по-крупному. Врубала телевизор, переключала каналы, пыталась решать кроссворд, мяла газету, перебирала старые книжки на полке, брала “Трех мушкетеров”, читала с самого начала, потом с середины, напрасно пытаясь вернуть детский интерес. Она понимала: ушло что-то важное, так не должно было быть. То, что представляло жгучую тайну и было связано с красивыми, но возбуждающими намеками в книгах или похабными, но манящими байками Риты, случилось как-то позорно и жалко. Она опять вспоминала кошмарность произошедшего, не могла вспомнить и половины и где-то глубоко надеялась, что всё приснилось. Она бесконечно уходила в ванную, будто бы ополоснуться от жары, и там с любопытством и стыдом исследовала себя, снова с усилием вспоминала Тишково – то в ярких кадрах, а то в расплывчатых и засвеченных – и краснела от унижения…

Но в то же время она надеялась на продолжение. Ей хотелось увидеться с Егором, убедиться, что нужна ему, поговорить, поцеловаться, и тут-то начнется настоящая любовь… Она бы отправилась с ним на море, как он предлагал…

Все эти несколько дней, а если точнее, четыре, Егор не шел у Тани из головы. Она ждала его: вот, сейчас завизжат тормоза под окном, или в дом, чем черт не шутит, войдет, или позвонит (она кидалась к телефону) и она услышит в трубке веселое и наглое: “Здорово, вербочка” – но звонили с аварийки – дружок Виктора электрик Сашка.

Утром позвонила Рита:

– Как ты? Куда пропала?

– Никуда. Родители впрягли.

– Пойдем погуляем!

– Давай вечером повидаемся.

– Вечером не знаю, может, вечер будет занят, – Рита хихикнула.

Призрачным вечером, когда земля, остывая, не могла остыть, а небо мутно синело обещанием звездного изобилия, Таня вышла за калитку и направилась к подруге. Она шла и чувствовала весь этот вечер как сплошную влюбленность, данную в ощущениях, запахах, ходьбе и стае каких-то птиц, плывущих высоко в небе, куда она ненароком взглянула, споткнувшись о пыльный камень.

Ритина мать, Галина, рослая и русая, с бледным тонким лицом, собирала крыжовник в миску.

– Риты нет дома, – сказала она отстраненно.

– А где она?

– А кто ее знает.

Таня медленно пошла мимо редкого забора Корневых, мимо страшной зубастой собаки, темневшей на старой стальной табличке, и надписи “Злая собака” (никакой собаки у них не было). Дом Егора, дощатый, синеватый и облезлый, притягательно сквозил из-за неряшливых яблоневых и вишневых зарослей и уходил в небо островерхой крышей с чердачным оконцем и длинной кирпичной трубой. Трудными, больными шагами Таня миновала этот дом и пошла быстрее, как будто унося ноги от собственных желаний.

Она решила сделать круг по поселку.

У палатки возле станции всклокоченный и влажный цыган Дима понуро сидел на раскладном стульчике: выпуклые глаза бесцельно блуждали. Заметив Таню, он оживился.

– Что ходишь? Чего хочешь? – открытый белозубый рот, казалось, заискрился смехом. – Кого ищешь?

– Не тебя.

– Точно-точно? Что, покатал и бросил? Я ж тебя видел в машине у него!

– Отвали!

Она уходила переулком, и слова, летевшие ей в спину, отрезал железный грохот скорого поезда.

Она шла, глядя под ноги на запыленный растрескавшийся асфальт, воображая куски лопнувшей льдины и стараясь наступать так, чтобы не касаться босоножками трещин. Она не хотела смотреть на небо, но от того, как вокруг бархатисто, со змеиной вкрадчивостью темнело и наполнялись щелканьем и перезвоном травы и деревья, поняла, что это проснулись первые звезды.

Дикий сигнал: “би-и-иб”… Она отпрыгнула в сторону, через канаву. Оглушительно гудя, пронеслась машина… Таня проводила испуганным взглядом красный “опель”. “Егор?” – она ощутила, как кровь отливает от лица.

Торопливо, переходя на бег, добралась до перекрестка и вскоре оказалась на своей улице. Совсем стемнело, небо лезло в глаза, заполненное множеством острых, по-солнечному самонадеянных звезд и дивных светящихся туманностей.

Возле дома Егора под тусклым желтоватым фонарем краснела его машина. Дверцы были открыты, оттуда неслась зажигательная музыка, как на дискотеке. “Молодец, магнитолу купил!” – подумала Таня почему-то гордо.

– Закрой, блин! – в безветренном пространстве сквозь раскаты музыки долетел капризный голос, отчетливо девичий. – Ну закрой, тебе говорят!

Тотчас передние дверцы захлопнулись.

Таня подкрадывалась. Она ступала, трепеща и вытягивая руки, как будто машина сейчас сорвется с места и не уедет, а упорхнет.

Присела, взялась за шершавое колесо. Машина была наполнена запертой музыкой, мелко тряслась, приплясывала, и даже, казалось, тонко зудел диск у колеса.

Таня провела по машине ладонями. Прильнула к стеклу, пытаясь разглядеть, что внутри. Сначала она ничего не разобрала, потом разглядела темные волосы и белую заколку. Она выскочила вперед и увидела ясно двоих за лобовым стеклом.

Она шлепнула по стеклу ладонью. Волосы с заколкой сменило Ритино изумленное круглое лицо.

Таня плюнула в стекло и, обежав машину, шлепнула с другой стороны.

Боковое стекло съехало.

– Чо надо? – прорычал Егор, выворачивая толстые губы, во тьме похожий на эфиопа.

– Ты предатель, я тебя ненавижу! – выдохнула Таня и едва успела убрать пальцы, потому что стекло стремительно взмыло обратно.

Она снова шлепнула по стеклу ладонью, потом стукнула кулаком по металлу, но ее не замечали, вероятно, в издевку. Музыка внутри машины сменилась, но была по-прежнему заводной, танцевальной…

Она отпрянула от машины и споткнулась о камень. Подняла с земли: это был кирпич, обваленный в пыли, как в муке. Он целиком занял ее открытую ладонь, бледно-розовый, как рыбина перед жаркой.

Таня неуклюже размахнулась и швырнула. Кирпич гулко тюкнул в багажник. В машине выключили музыку.

Она пошла не оглядываясь.

Открылась дверца, зашуршали догоняющие шаги, взволнованный голос Егора окликнул ее по имени. И еще раз:

– Таня!

“Сейчас пощечину дам… Пощечину…” – думала она.

Он схватил ее за плечи, развернул. Его лицо исказилось, как ей показалось, страданием. Он немного отступил, как будто виновато разглядывая.

– Что тебе надо? – прошептала Таня. – Иди к ней… К ней иди…

Он оборвал:

– Ты чо мне тачку уродуешь? – и наискось тяжелой пятерней залепил ей по голове, повыше лба.

Таня качнулась, помедлила и громко заплакала. Егор убрался в машину, оставил дверцу открытой и врубил музыку на полную. Таня стояла в пятнадцати шагах и плакала в голос, окончательно превратившись в маленькую девочку.

Она глянула на домик стариков Рыбкиных, напротив которого стояла: в блеске звезд и слез он кривился, блеклый и голубоватый, словно бы слепленный из мыльной пены, вот-вот обвалится и растает.

– Привет! – раздался ломкий голос, и около большой березы она внезапно заметила силуэт.

На дорогу, пригнув светлую голову, вышел худой низкорослый мальчик, в котором Таня узнала Ритиного младшего брата Федю.

– Не плачь… – попросил он неуверенно.

– Да пошел ты… – Точно бы получив новый последний заряд унижения, она взорвалась новыми слезами и бросилась к своему дому, на бегу размазывая слезы по лицу.

Икая и задыхаясь, она забралась в огромные пожухлые лопухи и седые одуванчики. Закусила руку, пытаясь сдержаться и плакать беззвучно. Она ни о чем не думала, только о том, что жизнь кончена.

– Ты здесь? – раздался всё тот же сиротливый голос. – Ку-ку!

Она молчала, силой воли принуждая себя плакать тише.

– Успокойся!

– Отвяжись.

– Не плачь, ну пожалуйста! Он этого не стоит…

– Шлюха твоя Ритка!

– Мне она тоже не нравится… Честно!

– Шлюха! – убежденно повторила Таня и, щурясь, посмотрела на белоголового, в белой майке и джинсах, который склонился над ней в позе вратаря, упершись руками выше колен. – Что тебе надо?

Он не сразу нашелся с ответом.

– Может, походим?

– Ты сопляк, – Таня резко встала.

– Я не сопляк! – он распрямился.

Они стояли друг против друга: взъерошенная голова мальчика белела на уровне ее подбородка.

– Я тебя могу побить, а ты мне даже сдачи не дашь, – сказала Таня, шмыгая носом. – Ща загашу тебя, понял?

– Ты успокойся. Ты такая домой не иди.

– Сам успокойся!

Ее вдруг охватило равнодушие.

– Идем на поле, – сказал Федя.

Он шагнул на дорогу, и Таня тупо и механически последовала за ним. Молча побрели по улице.

Стало чуть прохладнее, она ощущала, как слезная влага просыхала, испарялась с ее лица и из глаз, будто ее выпивали звезды.

– Прости, – тихо сказал Федя.

– За что?

– Я тебя не защитил. Ну… Когда он тебя ударил. Слушай, не путайся ты с ним!

– А я и не путаюсь!

– Зря ты так… переживаешь…

– Я и не переживаю!

Они достигли квелого, грустно пованивавшего, вросшего в землю колодца и вышли на широкое звенящее поле.

Кочки, обычно сырые и жирные, стали за эти дни жесткими, жилистыми. Под ногами зашептались не пойми какие травы и цветы: клевер, душица, ромашка, зверобой, лютики, иван-чай. Таня хорошо знала растения, в младших классах собирала гербарий, но мрак примирял все различия. Она чихнула и нервно рассмеялась.

– Будь здорова!

– Насрала корова! – находчиво отозвалась она. – Не веришь? Вон лежит! Вон! Не вляпайся!

Из травы скользко чернели свежие лепешки.

– Пойдем туда… – сказал Федя, прозревая что-то во тьме, и потянул Таню за локоть.

Они подошли к невысокому, небрежно накиданному стогу, источавшему аромат еще живых растений.

– Тебе у нас нравится? – спросил Федя осторожно.

– Где – у вас?

– Ну, у нас, в нашей местности…

– Я здесь всю жизнь… у вас, – сказала она презрительно.

– Не, ну правда? Мне Рита говорила, тебе Москва нравится, твои, мол, раньше в Москве жили…

– Плевать мне на Риту твою! Плевать я хотела, что она тебе несла! Ясно? – Таня начала опять заводиться. – Все вы – сволочи, издеваетесь надо мной… Что, самый умный? – В глазах у нее снова защипало.

– Москва – страшный город, – мягко сказал Федя, обходя стог и похлопывая его по круглым бокам. – Люди злые, бегают, суетятся. В метро заходят, двери не придерживают, женщину одну по лбу дверь ударила. Я в Москву постоянно езжу, – он продолжал ходить и, отдаляясь, чуть повышал голос. – Позавчера на чертовом колесе катался, всю Москву видел, как с высоты вертолета, но я даже за деньги туда бы не переехал.

– Даже за миллион? – Таня усмехнулась, вспомнив лотерею “Миллион”, которую без конца рекламировали по телевизору.

– Жизнь дороже… В Москве война будет.

– Война?

– Война! – повторил он серьезно.

– Хорошо бронежилет иметь… – отозвалась она машинально.

– А если из гранатомета долбанут?

Таня не нашлась что ответить, да и не особенно хотелось разговаривать; мальчик выхаживал, белея головой и майкой. Она не вслушивалась в его слова и думала о темной машине, в которой слиплись Егор и Рита, и о том, как в этой же машине ехала с Егором.

– Не будет никакой войны, малыш. – Окунув растопыренные пальцы в стог, она пошевелила ими в покалывающей гуще, словно ища упавшую, затерявшуюся там звезду.

– Я не малыш.

– А кто ты? Тебе сколько?

– Пятнадцатый пошел.

– Кто на нас нападет? – Она плавно вытащила руку, пропуская травы сквозь пальцы. – Ты трусишь, что ли?

– Я за всех боюсь, – сказал Федя строго. – Ты в Радонеже была?

– Неа.

– Почему? Это же недалеко от нас. Там красиво. Поле еще больше нашего. Отец меня часто возил туда. Про святого Сергия знаешь? – Федя не прекращал ходить вокруг стога, повышая голос, который ломался. – Сергий на поле святым стал. Он когда ребенком был, много ходил, шел и на поле встретил старика, и тот ему молитву сказал, и Сергий святым стал. Может, на этом поле. Мог он сюда дойти? Мог, конечно. Его родители в Хотьково переехали, там в церкви они лежат, их тела под стеклом завернутые, и не гниют даже. А он в Сергиев Посад уехал. В честь него так и назвали город. К нему медведь приходил и из рук хлеб ел.

Приблизившись, он прерывисто дышал ей в шею.

– А зачем мы живем, если умрем? – Таня повернулась с такой резвостью, словно надеялась взять врасплох, и они чуть не стукнулись головами.

– Чтобы дышать! – сказал Федя без запинки.

– Чего-о?

– А ты попробуй не подыши, зажми рот с носом. Вдохни – и сразу поймешь, зачем живешь. Или – если тебя обидят, ты уйди, где никого нет, и вдохни, один раз, второй, третий… И станет нормально.

– Помрем, дышать перестанем.

– Зато в Могильцах похоронят, возле леса. Ты не дышишь, зато земля за тебя подышит…

– Зато, зато… – передразнила она и скорчила ему рожу, всё равно едва видимую в темноте.

– Мы с тобой на поле дышим, – Федя стоял, похожий на букву Ф, заложив руки за голову, – а в Москве в эту минуту люди жарятся. Ты что думаешь? Они как на сковороде. В Москве воздуха нет. Ты Риту ругала, но походила, подышала, легче стало, правда?

– Неправда, – Таня взяла из стога пучок, оказавшийся худосочным, и кинула ему в лицо – бледное пятно под белыми волосами.

Сухие травинки пролетели, не достигнув цели, и осыпались.

– Ты в кого такой белый?

– У меня бабка была с Вологды, мамина мама. Я ее не видел, только на фотографии. Она была добрая вроде, и батя у меня добрый был, зато сестра – гадюка. Когда батя разбился, она совсем распустилась. Мамка ей всё позволяет. Таня! – он назвал имя с какой-то ласковой болью.

– Чего?

– Таня! Ты книги читаешь, Рита – никогда. Ты добрая, ты ей не подражай. Что ты ее ревнуешь? Ты радуйся, если он ей достанется. Повозит и выбросит.

– А с кем мне водиться, по-твоему?

В согласии с ее вопросом откуда-то из стога со звучной бесстыжей искренностью чирикнул кузнечик.

– С другим, – Федя не сходил с места.

– Кто это, интересно?

– Ну…

– Кто?

– Не знаю, – промямлил он и хлопнул по стогу, вероятно, огорчаясь, что не в силах ответить прямо, и сразу же, решившись, обморочным голосом сказал: – Ты мне всегда нравилась.

Раньше его смущение передалось бы и Тане, но теперь она ощущала странную власть, какое-то перед ним порочное преимущество, и холодно осведомилась:

– И что дальше?

Он подался к ней, взял за руки:

– Тань…

Ее вялые руки раскачивались в его пульсирующих, шершавых и неожиданно цепких. Двое стояли и молчали среди запахов травы, накрытые, как стеклянной крышкой, августовским небом, и, кажется, были готовы немедленно пуститься в танец.

Таня подняла глаза к звездам и тотчас закрыла, но свет продолжал мерцать в ней, оставляя острый мгновенный отпечаток на изнанке век, на сетчатке глаз, и ей почему-то представилось, что ее веки – это проколотые билетики. Такие билетики они пробивали с мамой в Москве, когда ехали в троллейбусе… В троллейбусе… В троллейбусе сгорела баба Валя… Как всё ужасно! “Я – пробитый билетик”, – подумала неизвестно откуда пришедшей фразой и ощутила все родинки своего тела – дырочками, сквозь которые беспрепятственно текут звезды. Голубоватый свет тек сквозь нее, и этот свет был тоской.

– Отпусти! – она легко освободила руки.

– Почему? – Федя, привстав на цыпочки, всматривался в ее лицо.

– Я Егора люблю!

– Что?

– Что слышал!

Ночь поделила мир – веселое чудаковатое сверкание небес и густой наваристый мрак земли.

Отчаяние захлестнуло Таню, она пошла вслепую с поля, опустив голову, не разбирая пути, мимо чьих-то горящих окон, чьей-то красиво освещенной террасы, отражение которой ложилось на дорогу светлыми квадратами как бы тонко намазанного сливочного масла. Им встретился дым табака, огонек сигареты пульсировал у ворот, кто-то хрипловато сказал: “Доброй ночи”. Федя ответил: “Здрасьте”, Таня не откликнулась. Она стремилась домой и одновременно чувствовала, что некуда идти.

Федя растерянно бормотал:

– Тань… Ты не обижайся. Я… Я просто… хотел тебя утешить… Ты красивая. Я вижу, что красивая. Очень. Вот я и хотел…

Таня опять и опять вспоминала Егора с Ритой в машине, представляла, как они перешли к нему в дом, лежат на перине, представилась перина, вычитанная из книг, – белая и высокая, обнялись и сплелись на перине, и, разлепив поцелуй, смеются над ней, говорят про нее гадости. Они будут всё время вместе, и всем в поселке будет известен ее позор. И в школе всем. И все будут считать ее жалкой. Она никому не нужна. Только родителям нужна немножко. Зачем она идет с этим мелким? Может быть, теперь ей надо ходить с ним всегда, с придурком таким? Еще увидит кто, совсем засмеют.

Федя неловко схватил ее за запястье. Она отдернулась и на ходу топнула босоножкой. Где-то впереди раскатисто громыхнуло, Таня остановилась, и Федя быстро поцеловал ее руку.

– Слышала?

И сразу, не оставляя сомнений, что это не был гром, посыпались выстрелы, длинно, хлестко, очередями…

Пауза. Бу-бу-у… Новый гулкий удар в землю, еще удар, и новые многократные очереди, наложенные друг на друга. Тишина… Взрыв… Стрельба очередями…

– Софрино, – сказал Федя.

– Да, оно… Давно такого не было, – Таня поняла, что это и впрямь армейская бригада в трех километрах отсюда.

– Пушками стреляют. И автоматами, – со знанием дела уточнил он.

Ее чуть-чуть отпустило чувство отчаяния. Бу-бу-у… Тупой удар. Звуковое эхо распустилось в небе, две взъерошенные звезды пролетели в разные стороны, как трассирующие пули.

– Я же говорил! – вскрикнул Федя.

– О чем?

– Про войну.

– Да что ты врешь!

– Не вру я! Я был там. С ребятами гильзы собирал. Там дыра в заборе. Нам там офицер один, друг отца, сказал: будет заваруха…

Взрывы прекратились, но теперь с перерывами палили автоматы, звук был слабее, возможно, стрелял один автомат, замолкал, и тогда включался другой…

Постояли, двинулись дальше. Миновав перекресток, не заметили стоявшую машину, одновременно вздрогнули, когда зажглись фары, и замерли на скатерти яркого света.

Дверца распахнулась, вывалился Егор. Загремели очереди вдали.

– Здорово, земляки! – их обдало водочной вонью. – Чо не спится, а? Здоров, малой. – Он поднял мясистую пятерню, то ли великодушно, то ли карающе, пристально вглядываясь в Федю, но Таню как будто не замечая. – Или ты чо, борзый, а?

– А чо? – неожиданно четко и звонко сказал мальчик.

– В жопе черно! – Егор приблизил к его лицу сложенные пальцы, резко схватил за плечо левой рукой и отвесил несколько быстрых щелбанов, издавших какой-то пластмассовый подлый звук.

Таня решительно шагнула вперед, но Егор тут же перегородил ей путь.

– Пропусти! – сказала она независимо.

– Куда-а? Кто тебя ждет, ведро? С этим дятлом пошла… Тебе по хер ваще, с кем, а? Ты! – Он говорил путано и злобно, покачиваясь и заслоняя свет фар.

Опять застрекотали автоматы, сразу несколько, трескуче и ожесточенно, наперегонки.

Федя тонко взвыл, бросился на Егора и, будто нырнув, головой ударил его куда-то в живот. Егор шатнулся, протяжно зарычал: “Тва-а-р-рь!” – и огромными руками схватил мальчика за светлые вихры. В следующее мгновение Федя, уронив слабый вскрик, полетел в крапивную темноту канавы.

Автоматная стрельба прервалась, и Таня опять ощутила запах водки, густой, как запах зверя. Мальчик со стоном завозился в канаве.

Егор с силой зажал Таню в объятиях.

– Не надо…

– Нада-а… – он душил ее всей победной мощью молодого мяса, буграми мышц, тельняшкой, пахнущей мокрым потом, горьким куревом, сухой рыбой и сладкими Риткиными духами. – Нада-а…

“Враг, враг, враг”, – сердце мучительно колотилось в Тане. Лицо любимого врага наплыло, горячее. Он шлепал слюнявыми губами по ее губам, которые она держала сомкнутыми, знакомым крепким языком пытался раздвинуть их, наконец присосался, затягивая губы целиком.

– Эй, говно, – позвал из темноты Федя бесстрашным голосом.

Егор разжал объятия:

– Ты кому? – Он качнулся в темноту.

Таня побежала.

…Она лежала под бубнеж телевизора и, притворяясь спящей, вспоминала с закрытыми глазами счастливый день.

В тот день они не купались. Она была рада. Море, в котором она чуть не захлебнулась, нравилось Тане, если в него не лезть. Море пузырилось, сорило белыми брызгами. Море звучало так, как будто слева направо с огромного здания снимают шуршащую завесу. В тот день в Ялте было облачно, но безветренно и тепло, синяя и голубая вода сменилась белесой и сероватой.

Они отправились в Ботанический сад – мама предложила, папа не хотел, но согласился. В конце набережной возле платанового пятачка желтел автобус, который, набившись пассажирами, затрясся узкой дорогой мимо гор. Остановились на широкой площадке у гранитного постамента с гипсовым бюстом Ленина, вошли в роскошные ворота Ботанического сада и спускались в сторону моря, лестница за лестницей, за садом сад. Сложный многослойный аромат, люди, как призраки мелькающие в прорехах зелени, таблички с названиями, гигантские стволы в коричневой шерсти, голые карликовые деревца, грубые волокна пальм, тяжелые бархатные розы в гудении пчел, бамбуковые сквозные чащи, журчание поливочных шлангов среди зарослей, щебетание птиц, и повсюду, Тане казалось, панически тренькал звоночек невидимого велосипеда, бесконечно срывающегося вниз по ступеням… Это были не птицы, не журчание, а именно звонок, железно дребезжащий, обгоняющий их. Посредине сада они, поплутав и понюхав растения, другими лестницами пошли обратно наверх. А звоночек велосипеда всё острее и больнее звенел вниз, против их движения…

Таня пыталась идти быстрее, как будто на самом верху она увидит велосипед (ей давно обещали подарить), мама поднималась не так резво, она хватала дочь за руку, тормозя, и оглядывалась на папу с беспокойным смехом: “Идем уже, Вить! Прекрати этот маразм!” Папа, едва ступил в сад, начал внимательно читать таблички. Сначала мама читала вместе с ним, они смеялись диковинным названиям, Таню смешил их смех, потом маме это надоело, теперь она покрикивала, папу торопя, но он слушался только с третьего раза, недовольно мотая головой.

– Если пришли, так просто, что ли, уходить? Когда еще здесь будем? Как в сказку попал! Дай почитать…

– Читатель нашелся!

– Ты бы Таню не тащила так. Кто ее читать научит?

– Ага, плавать уже научил.

На самом верху, на площадке, куда вышли из ворот, их встретил панический звон. Толпа звенела и дребезжала, как один велосипедный звонок. На белых рубашках, огромные, во все детские туловища празднично и тревожно расплывались алые галстуки.

– Пионеры! – закричала Таня, вырвала руку и забежала в звенящую толпу.

Ее оглушило хоровым гомоном, который через несколько секунд разделился на отдельные настойчивые голоса: пионеры по двое и по трое болтали между собой, девочки, мальчики, худые, плотные, у какого-то заморыша подбородок был в зеленке, как в нарисованной бороде, и этот заморыш вскользь ущипнул ее за щеку, словно мстя за свой вид.

Отовсюду понеслось:

– Ты что забыла?

– Иди отсюда, ты не наша!

– Ребза, это шпионка!

– Не обижайте ее…

– Девочка, как тебя зовут?

Засмеялись одинаковыми тугими хохотками два негритенка, похожие друг на друга, словно шоколадки “Белочка” и “Мишка”. Таня уставилась на них зачарованно, не находя отличий, переводя взгляд с черных мордашек на красные галстуки. Мягко закружилась голова, голоса запрыгали, удаляясь, взлетая выше, туда, где белела круглая, как у снеговика, голова Ленина, и выше, где было сероватое небо, перед глазами заспешила лиловая рябь, и ей показалось, что она снова тонет…

Отец с силой выдернул ее за плечи.

Косой луч пробился из облачной мути, жаркий и живой.

– Пионеркой хочет стать, – докладывала мама какой-то улыбчивой принцессе в черной юбке, белой рубашке и с маленьким багровым значком.

– Молодец!

– Вы из Артека? – мама понизила голос.

– Из Артека, – девушка улыбнулась шире и показала ровные зубы.

– А я буду пионеркой? – спросила Таня с мольбой.

– Будешь, будешь… – сказали мама и принцесса разом.

– Сначала в школу, там октябренком станешь… – обещала принцесса. – Веди себя как следует, папу с мамой слушайся, и приедешь в наш Артек…

Таня доверчиво смяла мамину руку, просительно потянула папину и выровняла родителей, оказавшись между ними. Слегка разбежалась, сжала их руки покрепче. Подобрав ноги коленками к животу, рванула вперед: ка-а-ч…

Она раскачивалась вперед и назад, выворачивая им руки и звеня. Не просто смеясь, а звеня откуда-то изнутри себя, панически и восторженно. Мама и папа были в ее власти, она их сейчас соединяла, как главный орган, через который шел их кровоток. Они любили ее. Им было, наверное, больно, когда она качалась на их руках, но они терпели, а значит, любили. Она вернулась на асфальт, разбежалась, взлетела снова и почувствовала себя почти пионеркой.

“Банке… Сеабека… Подписи… Счета и подписи… В банке «Сеабека»…” – внезапный громкий, как из репродуктора, бубнеж донесся из неизвестности. Таня забарахталась ногами, в ужасе, что накликала беду.

– Ну… Им же тяжело… – пионервожатая, еще улыбаясь, спрятала зубы.

Таня, перестав качаться и отпустив родителей, смотрела на ее рот в прозрении. Рот набухал, выворачивался, серебрился пеной. Рот приближался с неумолимым заклятьем.

– Сука. Ты что сука, а? Ну чо? Чо ты врешь, а?

Бритый наголо Егор Корнев смотрел на нее не жмурясь и тянулся мясными мокрыми присосками, и никого больше не было, ни отца, ни матери, ни пионеров, один его уродливый рот.

Она неожиданно поняла, что спит.

– Чо врешь ты, а? – повторили над ухом.

Таня открыла глаза.

– Смотрите: вот подпись господина Руцкого. Деньги переводились в швейцарский банк через фирму “Сеабека”, – рассказывал из телевизора чей-то голос.

– Сука, – громко сказал Виктор. – Зачем врешь, сука?

– Тише ты, – одернула Лена. – Не разбуди ее.

– Не, токо послушай, чего мелет…

– Дело излагает…

Таня, отчаянно зевая, села на кровати.

 

Глава 13

– Гулена! Пришла на ночь глядя. – Лена гневно смотрела на заспанную, растиравшую лицо дочь. – Сегодня встать не может!

– Ты им всем веришь, да? – перебил Виктор. – Кому ты веришь? Ты подумай, зачем это по телевизору показывают? Чтобы дураки верили!

– А кому, усатому твоему верить? Я с военными работала. Хуже людей не бывает.

– У меня и дед, и дядя военные.

– Вот поэтому и ты такой!

– Какой?

– Сам знаешь какой…

“Сведения, полученные от Дмитрия Якубовского, требуют незамедлительного вмешательства президента…” – вещал телевизор.

– Изменяшь ты Родине, Лена, – сказал Виктор с чувством.

Таня слезла с кровати и, прижав одежду комом, поплыла по гостиной, ногой задела ножку стола, отчего он зазвякал разнокалиберными банками, выставленными для близкого сливового варенья.

– Полегче! – прикрикнула мать.

Таня стояла под душем и чистила зубы. За ночь горе не притупилось. Наоборот, вернулось с новой силой, как бы посвежевшее. Таня подставлялась под воду, полоскала рот, выплевывала на себя, на живот и на лобок белесую пену, которую тут же смывало, снова водила щеткой во рту, задавая одни и те же вопросы. Как он мог, Егор? Предатель. Чертов предатель. А Ритка… Ну чем она лучше меня? Чтоб она его СПИДом заразила!

Когда Таня вернулась из ванной, родители по-прежнему сидели перед телевизором. Кажется, их занимала только картинка, звук они заглушали своими голосами.

– А что? – возмущался Виктор. – Ему поручили разобраться, кто ворье. Он копнул немного и сразу чемоданы на них собрал! Чемоданы, Лен! Всех на чистую воду вывел. Они струхнули и давай его топить: “Сам ты вор!”

– А кто он? Недавно его мамашу показывали. В Курске на улице пивом торгует. Бабища в три обхвата. Такая, помнишь, старая липа у нас росла? Которую ты в том году спилил? Такой же толщины.

Таня вымученно хихикнула от дверей.

– Что встала? – обернулась Лена. – В магазин иди! В доме хлеба нет!

– Какого?

– Никакого. Купи батон, буханку и яиц десяток. Деньги на холодильнике. И спичек три коробка! Всё время спички куда-то деваются! Три дня назад покупала, а снова нету. Ты куришь, что ли?

– Не курю.

Выйдя на улицу, Таня заставила себя не смотреть в сторону дома Корневых, точно за ней наблюдают и ее долг пройти гордо. Однако на повороте не удержалась и, обернувшись, бросила мгновенный испытующий взгляд сквозь всю улицу: красного “опеля” не было.

Поддувал ветер, с жужжанием мелькали мухи, цеплялись комары, в небе, всё еще высоком и голубом, темнели дымные облачка и слышался беспокойный рокот.

Возле магазина лежала большая серо-желтая собака, которая дернула ушами, заворчала, подражая небу, и тут же успокоилась. На ступеньках в осколках багровела, как ковер, подсыхающая лужа то ли крови, то ли вина.

Таня бочком вошла в магазин, где возле прилавка стояли покупатели: в белом платке прямая восковая баба Настя и мордастый дядя Боря, хозяин лошади Зорьки (он часто катал детей на телеге).

– Поле-то наше продают. Под эти… ёкарный почеши… коттеджи! – рассказывал он куражливым голосом. – Племянница в поссовете секретарша, сама бумагу печатала. Со следующего, девяносто четвертого. Будут коттеджи вместо поля нашего.

– Не будет им счастья на несчастье, – сказала твердо, как прокляла, старуха.

– Времена пошли – тушите свет! Кобылу мою чуть не свистанули… Дня три назад было. Я ее привязал у ворот и дома вздремнул. Проснулся: ржет. Думал, снится. Неа: ржет. В окно смотрю: уже отвязали. Я как заору. Они побежали, двое…

– Кому-то, значит, конинки захотелось, – игриво заметила продавщица, взвешивая три сосиски старухе.

– Ты что, не знаешь, Рая, сколько лошадь стоит?

– Кто они, хоть разглядел, Борь?

– Неа, спросонья. Да чего гадать? Цыгане.

– Наши, что ли, местные?

– Или наши, или навели других каких.

– Говори, – ледяным тоном приказала продавщица Тане, на нее не глядя, словно это она конокрадка.

Таня не любила ходить в магазин из-за Раи. Продавщица почему-то обращалась с ней всегда недоброжелательно.

Покупки – в пакете; “До свидания!” (“Еще свидимся, дочка!” – отозвался дядя Боря) – вышла и едва не наступила в багровую лужу, но, вовремя остановившись, спрыгнула вбок, минуя ступеньки.

– Таня!

Из тенистой зелени с толстого бревна, облюбованного алкашней, взметнулась знакомая фигура. Собака гавкнула и вскочила. Раскатисто рыча и срываясь на гавки, она нюхала воздух между ними – застывшей Таней и приближавшейся Ритой.

Внезапный удар ветра нагнул вокруг кусты и деревья, и даже псина присела, скрипуче заскулив.

Рита подошла вплотную: лицо ее, подпухшее, было намазано ярче обычного и вдруг напомнило пластмассовый цветок, который вечно стоял на подоконнике в школьном кабинете.

– Что тебе? – Таня отступила на шаг, сжав кулаки.

Вместо ненависти она чувствовала только опасность и внутренне готовилась к отпору. Вероятно, Рита выследила ее, шла по пятам, а в драке победит. Надо бить первой, первой бить в этот алый, широкий, как будто уже раздавленный рот.

– Что?

– Не отнимай его у меня! – плачуще сказала Рита.

У нее заплясал рот, заплясал подбородок, затрепетали ноздри, даже уши, кажется, зашевелились.

Таня отступила еще на шажок и тихо выплюнула:

– Подавись!

– Где он? – Рита искательно заглянула ей в глаза.

– А ты поищи! – Таня со зловещим артистизмом подмигнула ей и побежала, подгоняемая ветром.

Она приближалась к дому, когда сверкающими гвоздями зачастили тяжелые капли. Открыла калитку, пронеслась по двору. Ася издала грустное блеяние, привязанная в огороде. Таня подскочила к козе, вынула клинышек, дернула за веревку в сторону сарайчика – коза упиралась. Таня пыталась подтолкнуть ее, взяв за бока, но, остриженная и намокшая, коза скользила под руками. Забежав вперед, Таня сжала ее за рога и, превозмогая сопротивление, с ощущением, что тянет деревце, которое вот-вот вырвет с корнем, втащила в загон.

Родители обедали на кухне, из “точки” на стене слушая “Радио «Парламент»”. Таня положила буханку на стол, налила тарелку супа.

– Мать в Москву уезжает, – сообщил Виктор.

– Кларка Слепухина позвонила, заболела. Подменить ее надо, – быстро сказала Лена, не глядя на дочь. – Пообедаем, и поеду.

– Сколько раз ты ее уже заменяла! – вздохнул Виктор.

– Второй раз.

– Некому ей больше позвонить? Как будто не знает, что тебе из загорода переться.

– У нас отношения хорошие. Почему не помочь человеку?

– Если не на работу едешь, лучше сразу признайся.

– Не веришь, позвони в аварийку.

За окном всё уже было седым от густого ливня, который звонко дребезжал о стекло и с шорохом молотил огород. Виктор захлопнул форточку – шорох стих, звон остался.

Вела радиопередачу Танина тезка по фамилии Иванова, говорившая четким и ободряющим голосом. Это был высокий голос юнги, слезшего с мачты и рапортующего об увиденной полосе земли.

– Глушат, что ли, не пойму, – сказал отец с надеждой.

– Прям. Больно надо… – сказала мама. – Гроза.

Если Виктор был на работе, Лена никогда не включала ни телевизор с “Парламентским часом”, ни “Радио «Парламент»”. Но при нем радио она слушала даже увлеченно, перекрывая голос ведущей своим.

За окном блеснула серебристо-синяя молния, похожая на взлетевшую в вышину волшебную рыбину.

– Не горбись, доча! – сказала Лена. – Спина кривой будет.

– Я не горблюсь!

– И хлеб не ломай, нож возьми!

Виктор поморщился, косясь на радио: мол, не мешайте слушать.

Раздался гром, оглушительный и просторный, и эфир захватили хрип и шорох.

Спустя три секунды Иванова вернулась как ни в чём не бывало: с романтическими паузами она пересказывала постановление Верховного Совета в поддержку Российского флота в Севастополе и особого статуса полуострова Крым. Потом, окруженная помехами непогоды, она заговорила о происшествии в Белом доме: у депутата Константинова взломали кабинет и похитили документы.

– Сам, небось, напился и не помнит, – поняла Лена.

– Что ты брешешь!

– На тебя насмотрелась. Забыл, как на радостях паспорт потерял?

Потом Иванова рассказала о судебном иске мэра Москвы Лужкова к лидеру комсомола Малярову, заявившему: “Лужков – мафиози, у него это на лице написано”.

– На лице… – подхватил Виктор, довольно посмеиваясь. – На ряхе!

– Ты себя в зеркало видел? А если бы про тебя такое сказали?

– Разве я жулик? Я ученый вообще-то. Это я теперь должен под землей ползать, чтобы вас кормить.

Лена встала, подняла сковороду и принялась накладывать в мокрые после супа тарелки рис с тушенкой.

В эфире появился митрополит Кирилл, говоривший въедливо, как бы обсасывая каждое слово. Он благодарил парламент за постановление против сект. Следом возник артист Бурляев. Сквозь отдаленный походный марш барабанов и труб он гортанно и громко, точно полощет горло, читал стихотворение Пушкина “Клеветникам России”.

Лена убрала тарелки в раковину, разлила чай по чашкам, выставила коробку овсяного печенья.

Передача закончилась, и сразу началось обычное “Радио России”, врубившее песенку, исполняемую лихими молодецкими голосами:

                        Нам запоры нипочем,

                        Вышибаем дверь плечом…

                        Русские идут!

– Издеваются! – Виктор повернулся вместе с табуретом и погрозил кулаком то ли радиоточке, то ли ливню.

Лена в коридоре, согнувшись, уже натягивала резиновые сапоги.

– Хочешь, провожу, – сказал он неуверенно.

– Да сиди, куда тебе, – она вжикнула молнией куртки, зашуршала полиэтиленовым дождевиком. – Побежала, электричка через десять минут. Тань, посуду помой. Козу подоите. Ну всё, покедова!

– Осторожней! – крикнул Виктор и, вскочив, приник к окну – за стеклом сквозь брызги воды промелькнула темная голова жены в прозрачном капюшоне.

Потом он заперся у себя наверху, и до Тани долетел сердитый железный стук. Она хотела забыться телевизором, щелкая каналы, но думала о Егоре, сильном и свободном, скотине полной. “Лучше бы он меня убил”. Экран телевизора начинал расплываться. Почему-то она думала о двух ртах – розовом, жадном, чудовищном Егора и Риткином, который безобразно накрашен и красив. “Их рты подходят друг другу, а мой рот – урод”, – думала она, пальцем ощупывая маленькое сердечко своего рта.

Отец спустился, напомнил:

– Ужин готов?

Она пожарила яичницу, нарезала помидоры с огурцами. Когда сели за стол, он спросил:

– Почему посуду не вымыла?

– Я вымою. Пап…

– Аюшки?

– А чем ты там гремишь?

– Вещь одну делаю.

– Какую?

– Важную вещь. Твой папа всё умеет. Мне время дай – я танк соберу. Жизнь такая у нас сейчас… Опасная. Куда Россию ведут, знаешь? Куда нас всех ведут? На убой – вон куда. “Предупрежден – значит, вооружен”, – я так считаю.

– Козу доить будем? – тихо спросила Таня.

Дождь кончился, она сошла по мокрому крыльцу в сад, виновато блестящий на прищуренном солнце. Вывела Асю, оттащила через грязь на веранду. Подоили быстро. И снова со второго этажа раздался решительный стук.

Таня легла, как обычно, в гостиной и долго не могла заснуть, перебирая в памяти свое горе.

Она проснулась, словно бы кто ее толкнул. Не сразу поняла, где находится. Голубые блики пульсировали на стенах и потолке. “Что это? Молния?”

– Убили? – заорал мужик.

– Убили, блядь, убили! – заорал другой.

– Увезли?

– Увезли!

Сильная вспышка озаряла темноту: стол, шкаф, телик, икону в окладе, шевелились тени, в распахнутое окно врывались крики и голоса:

– Долго вы ехали!

– Кто звонил? Ты?

– Я, а что? Убили, точно?

– Нет, мать твою, ранили…

– Слышь, Женек, мы все говно, а ты ментом стал.

Свет метался по какому-то заданному плану, яркий и нереальный.

– Долго вы ехали, – Таня узнала возбужденный голос соседа Никиты, работавшего сторожем в правдинском доме отдыха. – А я ночами дышу. Иду, он лежит. Зажигалкой посветил…

Голубой свет рябил, скользя круговым движением. Вся гостиная скользила по кругу.

– Застрелили?

– Ну!

– Застрелили, точно?

– Да пошел ты на хер!

Таня на дрожащих ногах подскочила к окну, высунулась. Милицейский “козел” стоял под безмолвной мигалкой, которая вращалась, отражаясь в лужах. Возле машины темнели несколько силуэтов.

Утром к ним заглянула Ида Холодец и сказала стреляющей птичьей скороговоркой: “Хи воз килд, ду ю андерстенд?”, обращаясь к Тане и делая страшные глаза. В это время как раз вернулась, отдежурив, Лена.

– Мама, Янса убили! – встретила ее Таня с порога.

– Господи, твоя власть! – выдохнула мать ошалело, легонько хлопнула себя по лбу, словно воображая удар пули, горестно обнялась с Идой и пошла наверх отсыпаться.

– Иду, дышу… – рассказал Виктору через забор сосед, к которому днем опять приехала милиция. – Дай, думаю, курну. Чиркнул, смотрю: темнеет. Посветил, а у него башка в кровище. Вся башка – пузырь кровавый.

Янса застрелили возле собственного дома. С близкого расстояния. Никто не видел, что случилось, но, возможно, он знал убийцу, подпустил к себе в темноте, поэтому хватило одной пули.

Несколько дней поселок гудел: такого убийства здесь еще не было.

По слухам, хоронили в Москве. Макуриха, соседка кирпичного дома с темной крышей, сама жительница бревенчатой избы, похожей на древесный гриб, рассказывала, что вдова приезжала один раз, неделю спустя, одна. Приехала поздно, и всю ночь окна дворца горели. С рассветом, в тумане, она завела мотор и долго стояла возле гудящего авто. Села в машину, растворилась в тумане, а дворец остался пустовать.

 

Глава 14

Как-то, зависнув над тарелкой ярко-красного борща и нарезая туда маленький месяц чеснока, Виктор сказал задиристо:

– А помнишь, с ним здесь жрали?

– Это ты жрешь. И с кем?

– Здрасьте, память девичья. С любимым твоим. Утица Центральная, дом одиннадцать.

– Вспомнил человека. Я за упокой свечку, между прочим, поставила. За Андрея новопреставленного.

– Конечно! Можно сказать, сглазила!

– Почему это?

– Забыла разве, что пела? Обещала ему: Андрюша, никто вас не тронет, лет до ста расти вам без старости!

– Замолчи.

– Как говорится, первая ласточка. Поселок нищий, он здесь один богач. Сейчас другие богатеи на нашу землю нацелились, тоже хоромы строить будут.

– Пап! – повинуясь внезапному порыву, сказала Таня. – А ты оружие уже сделал?

– Какое еще оружие? – вскинулась Лена.

– Какое оружие? – медленно спросил отец, остро глядя Тане в глаза, едва заметно мигнул, и она похолодела.

– Да там… Для огорода…. Косу новую…

– Дочь, ты часом не перегрелась у меня? – сказала Лена с насмешливой тревогой, а отец засмеялся, дробно и ласково.

В это самое время и раздался кашель. Негромкое “кха-кха” прозвучало от дверей.

Они увидели мужчину, который проник в дом незаметно и, как призрак, материализовался в их гостиной.

Большой, с опущенными плечами, в мятой одежде, он был похож на мешок с картошкой. Лицо его, бугристое, серое, в розовых рытвинах и седой щетине, напоминало клубни.

Это был Корнев-отец, Василий.

Он стрельнул шальным взглядом подростка из-под тяжелых век и выпустил глухие звуки виноватой речи:

– Извиняюсь… Я это… Хожу… это… По улице нашей… Людей спрашиваю… Моего потерял…

– Кого? – нахмурился Виктор.

– Сына моего… Вдруг вы его где видели. Дней десять как пропал…

Василий потирал коричневатые руки, будто их намыливал, на левом запястье неясно синело слово-тату.

– Не знаем, – сказала Лена. – Да вы не переживайте. Загулял где-то.

– Машина его тоже с ним пропала.

– Не знаем мы ничего! – сказал Виктор убежденно.

– А вы разве вместе жили? Он же вас прогнал! – выдала Таня звонко и, мгновенно испугавшись, услышала свой голос чужим, как сквозь воду.

– Прогнал? Меня? Куда меня гнать? А ты с чего взяла? Что ли, дружишь с ним? – Корнев впился глазами в ее побледневшее лицо.

– Это мне Рита сказала, – нашлась она.

– Ну, если где увидите, дайте знать! – Он надсадно, как-то подпольно закряхтел, очевидно, кряхтение, сопровождавшее его появление, было необходимо и при расставании. Скривил губы, переминаясь и отступая к дверям, и, легко кивнув куда-то мимо сидевших, исчез.

– Старый бандит и молодой, – сказал Виктор. – Вы слышали, как он входил? Домушник настоящий. И мамаша их тоже бандитка была, померла с перепою…

– От воспаления легких, – возразила Таня быстро.

– С чего это ты так много про них знаешь? – спросила Лена подозрительно.

…Дни цеплялись за дни, Таня разлучалась с летом, физически ощущая, что теряет прежнюю жизнь и началось что-то совсем другое; последние ночи августа она проплакала в подушку, беззвучно, почти без слез.

Наступило первое сентября. Подойдя к школе, она встретила Риту. Та стояла на каменном крыльце в окружении нескольких пацанов: все они курили, пуская дым сквозь детишек, с шумом и цветами спешивших в двери.

– Привет! – неожиданно дружелюбно сказала Рита, выдохнув дым вверх и на миг обзаведясь седыми усами, но Таня быстро прошла мимо, ее как бы не замечая.

Она села рядом с Аней Камышовой, застенчивой двоечницей, а к Рите подсел улыбчивый раскованный Омар, афганец с длинными конечностями, несколько лет назад переведенный в их класс (Зеленку населяла целая колония беженцев из Афганистана).

На перемене Рита подошла к Тане, залезшей на подоконник и уткнувшейся в “Тетрис”.

– Что? – спросила Таня, не поднимая головы, увлеченно выстраивая линии на экранчике.

– Разговор есть.

– О чем?

– Пойдем!

– Куда?

– На улицу.

На школьном дворе Рита завернула за угол, Таня следом.

Сделав несколько затяжек, Рита отбросила сигарету, которая ударилась об асфальт, рассыпая искры:

– Нам делить больше некого! Не стоит он нашей дружбы! С очередной загулял, небось… Ты мне подруга на всю жизнь! Он… Он брату моему ключицу чуть не сломал… Трещина ключицы…

Таню начали душить слезы, и она слабо крикнула:

– Он вернется, и всё обратно…

– Даже если вернется, не приму! – Рита взяла ее за руку, Таня вырвалась. Рита опять взяла и сжала теплыми пухлыми пальчиками.

Уже через неделю они сидели за одной партой.

В середине сентября в солнечный вольный денек, когда шли из школы посадками, Рита сказала:

– Блин, по секрету. Этот урод…

– Какой урод?

– Ну, какой?! Егор, блин. Не слышала о нем ничего?

– Ничего…

– Ну, вдруг… А?

– Может, смотался он куда? Отсиживается… На море уехал? Нет? – Таня взяла у Риты бутылку портвейна.

Горлышко было измазано красной помадой.

Запрокинулась.

Портвейн втекал мягкими толчками, с негромким чпоканьем, и она всё не отрывалась с таким взволнованным ясным лицом, как будто пьет за здоровье Егора. Или это просто солнце делало лицо таким, обильно проникая сквозь поредевшую листву.

– Блин, Майкл Джексон в Москву приезжает. – Рита закатила глаза. – Вот бы билет достать.

– Где ты его достанешь? Знаешь, сколько он стоит? Моим не купить. Да еще отец заорет: “Обезьяну привезли”…

– А мне моя скажет: “Денег на еду не хватает”…

Может быть, Тане и Рите предстояла растянутая на годы мнимая скользкая дружба, но Таня часто огорченно думала о том, что у нее нет настоящей подруги.

Между тем она упросила мать купить ей косметический набор Lancome. “Красься под ненакрашенность, не как твоя Ритка, – заговорщицки научила Лена, показав несколько приемов макияжа. – И крем тональный тебе ни к чему, только кожу твою хорошую портить. И чтоб папаня не проведал!”

Слабый запах духов, голубые тени в углах светлых глаз, легкий румянец – всё это в сочетании с веснушками, молочной кожей и рыжиной волос сложилось в химическую формулу и дало тихий взрыв, превратив Таню в какое-то нежное, не обжигающее, манящее пламя.

В ту осень Таня стала нравиться. Мальчишки вились возле нее, заговаривали, пытались проводить или зазвать куда-нибудь. Особенно Омар. Однажды на перемене он наскочил с белозубым кличем: “Позор!”, и Таня успела сообразить, что он крикнул: “Позырь!”, пока, кудлатой головой в пол, афганец шествовал сквозь коридор на руках.

Но она не обращала внимания на сверстников. Всё это время ей казалось, что ненавистный Егор наблюдает за ней откуда-то со стороны. Она хотела бы встречаться лишь с кем-то равным ему или его превосходящим, кто бы мог вызвать у него реальную ревность. И еще ее почему-то подташнивало, лишь только она представляла, как будет возюкаться губами о чьи-то губы, не говоря уже об остальном. Ее мутило и из-за того, что она частенько прикладывалась к Ритиной бутылке, и от этой осени, слишком быстро обрывавшей листья и сушившей травы.

По вечерам продолжалась канонада из Софрина. Раз вечерком военные разошлись не на шутку: грохотало и ухало без перерыва. Отец резко задернул шторы и чертыхнулся.

– Пап, что ты? – спросила Таня. Она сидела за заданием по алгебре.

– Узнаем, чья возьмет.

Через несколько минут из его комнаты донесся металлический стук.

Таня запуталась с уравнением, вырвала тетрадную страницу, подошла к щели между шторами. Мимо их дома, сея добавочный шум, неслась электричка, набитая вечерними людьми. Они угадывались червячками за сверкающими желтыми квадратами.

Почти всем этим людям было всё равно, кто победит в будущей гражданской войне.

В тот сентябрь круто изменилась судьба Аси.

Коза с наступлением осени совсем испортилась. Если раньше она изредка выбиралась из сарайчика, то теперь постоянно поддевала рогом щеколду и выбегала в огород. Иногда она выбегала под дождь, бывало, что и ночью, и кто-то из Брянцевых обнаруживал ее утром промокшую насквозь.

Виктор повесил на сарай железный замок. Ася стала кричать громче и сумела вылезти, выбив несколько досок. “Уймите вы свою тварь, я ее застрелю, жить не дает!” – грозил из-за забора сосед Никита (Таня подумала, а не он ли застрелил Янса, но быстро оставила детективные домыслы).

У Аси обострился главный давний страх – быть оставленной. Лена, уходя из дома, каждый раз выбиралась через окно, лишь бы не потревожить чуткое животное. В итоге она начала покидать дом всё реже и по серьезной надобности, обычно на работу. Коза в любое время простодушно впадала в истерику, когда слышала шаги уходящего. Пускай другие оставались в доме, она всё равно принималась орать. Таня, отправляясь в школу, не без удовольствия выбрасывала из окна ранец и вылезала на подставленную скамейку. Виктор от подобных трюков отказался. Вдобавок коза перестала подпускать к себе кого-либо, кроме Лены, и доить ее стало просто невозможно.

Однажды, выгуливая Асю в роще, Лена встретила лесника Севу.

Коренастый, соломенные волосы, он вел за собой нескольких козочек. Он был известен в поселке как трезвенник, хитрован, муж грудастой Нади и отец пятерых сыновей: двух мальцов, двух подростков, одного взрослого.

– А где Сократ? – поинтересовалась Лена, натягивая веревку с Асей, рванувшей к соплеменницам.

– Подох, – меланхолично сказал Сева. – Я теперь красоток себе завел.

– А меня моя достала! Сил больше нет ее терпеть!

– Вы с ней обращаться не умеете. Дайте, – лесник перехватил веревку, обронил ее в желтую листву, нагнулся к козьей морде и обратился, сюсюкая, как к ребенку: – Ну, сьто ти, сьто ти! Тисе, глупыська… Не сали!

Коза зачарованно сморгнула и пожевала губами. Всё так же зачарованно она побрела среди берез и опустила голову, пощипывая травку.

– Как вы с ней! Как волшебник… – восхитилась Лена.

– Молока много дает? – спросил Сева деловито.

– Четыре литра.

– После какого окота?

– После первого.

Он причмокнул.

– Так она у вас золотая!

– Прям! Говенная! Все нервы разбила!

– Да ну, – Сева почесался за ухом.

– Чистая правда!

– А мне б она здорово пригодилась… Мы бы с ней общий язык нашли. Мы с козами столько всего прошли… К козе подход нужен… А с козами я дружен… – Он засмеялся противным, но добрым смешком. – Беру!

Лена с жалостливым сомнением посмотрела на Асю, кротко пасшуюся невдалеке, и как-то само собой сказалось:

– Согласна.

– Без молока вы не останетесь. Литр в день – ваш. Вы только сейчас тихонько уходите. Тихонько, ладно?

“Наверно, так лучше будет, – с облегчением подумала Лена. – И для нас, и, главное, для Аси. Вон как он с ними умеет!”

На цыпочках она выбралась из рощи на размытую дорогу и, не оглядываясь, пошла к дому.

Коза не обронила ей вслед ни звука.

 

Глава 15

Это были тяжелые сутки.

С утра работали под открытым небом, на ветру: Виктор, слесарь Клещ и сварщик Кувалда. Докапывались до трубы в Варсонофьевском переулке – сами, своими силами – в том месте, где пошел горячий пар.

Низенький Клещ отложил лом и с усмешками, влажно всхлипывая, сообщил историю, к которой все были готовы. Двое ломали асфальт, пока он излагал:

– Электрик один… Другая аварийка. Вроде на Университетском всё было проспекте. Давно еще. Короче, ломом бил, бил, как вы сейчас, и наткнулся на кабель силовой.

Кувалда разогнулся, подкинул лом, как бы оценивая его вес, и продолжил долбить.

– И? – спросил Виктор.

– И! Лом, короче, как снаряд, улетел. За облака ваще… Может, пришиб кого, не знаю… А сам мужик испекся, конечно. Кучкой пепла стал. Там напряжение – мама не горюй… Вы чего думаете, в Москве под землей столько всего перемешано: трубы, провода, черт его знает, куда чего идет. Ладно, если шарахнет, испугаться не успеешь… – Он дунул на пальцы, поднял свой лом и принялся стучать по асфальту, уверенно, точно дятел по сосне.

– Не каркай, – сказал Виктор, тоже ударяя, но не так ритмично: то резче, то слабее. – К чему это ты вспомнил, что он электриком был?

– Так, к слову пришлось, – весело отозвался Клещ.

Виктор сплюнул, вдарил точнехонько по плевку, превращая место удара в черное крошево.

Закончив долбить, они принялись орудовать лопатами. Земляная куча росла поверх обломков асфальта.

Кувалда мрачно заметил:

– А помните Корзинина, как он собаку укусил? Тоже ведь землю рыл.

Эту историю любили все. В прошлом году слесаря Корзинина задержала милиция. Они рыли на Тверской, когда к ним привязалась собачонка. Ее впечатлили их головы, торчавшие из ямы. Она кружила, тявкала и не замолкала, как Корзинин ее ни гнал. Корзинина мучило похмелье, он потянулся к ней и ухватил за хвост зубами. Собачка дико завизжала, ее схватила на руки подоспевшая хозяйка, вскоре явилась милиция. Корзинина повязали, но отпустили на месте: делом человек занят. “А что она лаяла?” – повторял он обиженно. “Собакой закусил”, – пошутил тогда их начальник Абаев, человек одутловатый, вечно в темных очках.

Бывало, начальник ездил с ними на вызовы. Однажды в тепленьком ЦТП, где постоянно попадались пьяные, они обнаружили заснувшего милиционера. Раздели его до трусов. Тот не возражал, ибо был пьян мертвецки. Абаев, сам навеселе, нарядился в милицейскую форму, больше того – на Тверской вылез из грузовика и подошел к проституткам, в своих очках и при чужих погонах.

Долго шатался возле них, шугал, денег требовал или сразу натурой, потом мамка их появилась, о чем-то с ним суетливо беседовала, успокаивала: все-таки милиция их крышевала. Никто не догадался, что мент фальшивый. Бригада наблюдала из грузовика и хохотала…

Виктор, Клещ и Кувалда, оставив лопаты, снова взялись за ломы. Прорвавшаяся труба, хоть и сообщила о себе паром и даже лужей кипятка, была спрятана в бетонном коробе. Они разбили короб и еще час потратили на сварку.

Вернувшись в аварийку, Виктор выпил с напарниками за обедом стакан “Рояля” с водой и растворенным оранжевым порошком “Yuppi”.

В первом часу, когда все уже закемарили, поступил новый вызов. Позвонил обходчик с жалобой, и диспетчер, жилистая седая Лида, похожая на мальчика, которую не очень любили, разбудила всех зычно: “Подъем, ребята, подъем!” На улице Марины Расковой прорвало трубу, вроде серьезное дело, всем надо туда.

Валерка Белорус довез их, заехали во двор, встали вокруг грузовика. Труба рванула в подземном ЦТП. Виктор открыл железную дверь в небольшое бетонное здание и посторонился. Белесые тугие клубы пара повалили в темноту, их с наслаждением подхватил, разрывая, ветер: кипяток затопил подземелье и ступеньки до самых дверей.

Ветер разыгрался, как почему-то бывает именно ночью. Да, это был ночной ветер. “Болезни обостряются ночью, – размышлял Виктор, – и погода в темноте становится наглее. Или так кажется?” Дом, заслонявший двор, был темным, спящим, только одно окно горело почти под крышей, красновато-воспаленное, словно предназначенное оставаться бодрствующим и наблюдать за этой неуютной ночью. На ветках нескольких тополей чернели гири спящих ворон. “Ночью ночь, ночью ночь”, – думал Виктор тупо, ощущая, что очередным наскоком ветер выдул из него все мысли и унес за собой – клубиться с пылью, листвой и мусором по дворам и закоулкам.

Ночь осени – это ночью ночь. И никак иначе.

Можно было справиться втроем, поэтому Валерка и другие спутники, Мальцев и Дроздов, заснули в машине: не уезжать же. Клещ бережно погрузил насос в кипяток на ступеньки, удлинитель протянулся до ближайшего подъезда в доме, где Виктор воткнул кабель в электрощит. Через полчаса Клещ спустился по ступенькам и опустил насос ниже, на дно подземелья. Кипяток выливался из шланга позади бетонного здания, там, в пару, образовалось целое озерцо.

Когда ЦТП осушили, потащили в подземелье сварочные аппараты – газовый и электрический: оба понадобятся. По-настоящему тащили Виктор и Кувалда, Клещ больше суетился и вздыхал, да он всё равно мешался на узкой лестнице. Сначала справились с газосварочным – снесли два увесистых баллона по отдельности. Следом, задыхаясь, понесли электросварочный, “гроб на колесиках”, как его называл Виктор, – железную коробку, приваренную к тележке. В подземелье было сыро, душно, тесно. Виктор привычно сказал: “Баня!” – и заправски вытер лоб рукавом. Он посветил фонариком, отыскивая на стенах электрощит. Нашел, умело вскрыл ножом, щелкнул кнопкой, – загорелась большая запотевшая лампа в железной сетке.

– Вот ты где, моя родная, – донесся угрожающий голос Кувалды.

Толстая труба тянулась среди других привычных для глаза заржавелых труб, но отличалась от них безобразной дырой, почти разорвавшей ее пополам. Кувалда простучал вокруг нее, и звук вышел глухой. Значит, сильно ржавая труба. Если звук звонкий – значит, еще прочная.

– Резать будем? – спросил Клещ радостно, так что Виктор поморщился.

– Будем, – сказал Кувалда, глядя перед собой.

Виктор снова осознал, что никак не привыкнет ни к дырам, ни даже к дырочкам в трубах (последние называли свищами). Он всегда смотрел на них с каким-то мистическим удивлением, с отвращением, влечением, тоской. Когда валил пар и хлестала вода, ему представлялась война и он казался себе солдатом.

Клещ сбегал за подходящим стальным куском. Кувалда переоделся в брезентовую куртку сварщика: натянул рукавицы, надел маску, скрывшую его голову.

Он прощально постучал молотком по трубе. Настало время резать. Он прицелился. Подвел газовую горелку – раздалось шипение. Из трубы медленно и неотвратимо изымалась ее мертвая дырявая часть.

Отрезанный кусок упал Кувалде под ноги.

– Дальше поехали, – сказал он, подняв маску.

Виктор протопал к электрощиту. Достал из кармана индикатор, похожий на шариковую ручку, повел среди медных громадных проводов, проверяя напряжение. Потом подтянул провод от сварочного аппарата, аккуратно прикрутил клеммы гаечным ключом.

Он всегда, пусть подсознательно, помнил случай с крепким стариком Гавришем, который дал ему несколько практических подземных навыков, когда Виктор только пришел работать в аварийку. Так было положено – пройти курс подготовки.

Как-то в подвале дома этот его наставник вскрыл щит и копался в нем, бодро и уверенно повествуя о своей злой партизанской юности под Орлом. Виктор почтительно постоял рядом и отошел рассеянно к другой стене в то время, как старик положил гаечный ключ на два провода. Контакт… Искры взвились бешеной россыпью, мгновенно расплавив стальной ключ и окатив Гавриша.

Виктор бросился на вспышку.

– Зажги свет! – хрипло попросил старик.

– Свет горит! – Виктор тронул его за плечо.

Тот обернулся, дергаясь закопченным лицом, в черных нитях спаленных усов, таращась безумными розовыми глазами, и Виктор вдруг понял: ослеп. Он взял старика под руку, по-прежнему наивно просившего: “Свет зажги! Свет включи, не дури, Витек!” Он вел его по улице, покорного, как кукла, и громко стонавшего. Лишь через трое суток к Гавришу вернулось зрение, и то не полностью. Виктор с тех пор больше всего боялся расслабиться возле щита.

Подтянули электрический аппарат к трубе, и Кувалда, перчаткой придерживая стальную заплату, начал строгое дело сварки, заново соединяя трубу. Раздалось возмущенное жужжание, посыпали искры, которые из ослепительно-белоснежных на лету становились красноватыми. Виктор всякий раз украдкой бросал взгляд на их первые брызги и отворачивался, преодолевая детский соблазн – смотреть, смотреть, подсматривать, сладко слепнуть… Еще он вспоминал сварщика Диму Тучкова, которому в прошлом году искра умудрилась залететь в ухо и прожечь барабанную перепонку.

Виктор поднялся наверх. За ним вышел Клещ.

– Помощь не нужна? – спросил Мальцев, выходя из грузовика.

– Не, спасибо, – сказал Клещ. – Кувалда варит… Труба поганая.

Порыв ветра выхватил у Мальцева сигарету: она пробежала мимо него в темноте, кувыркаясь и пылая.

– Хреновая ночка! – сообщил Клещ счастливым тоном, отведя свою сигарету в сторону, окурок закраснел на ветру, раздуваясь и трепеща, как маленький флажок.

– Ночью ночь, – сказал Виктор тихо.

– Чего?

Он не знал, что ответить, но ему на выручку откуда-то сверху – в ночном небе не разберешь, где тучи, где просто сгустки мрака, – пришел косой зябкий дождик, отвратительно, с мелочной дотошностью зашуршавший в листве под деревьями. Мальцев спрятался в машину, Виктор с Клещом спустились в подвал: там всё еще жужжала сварка, летели искры, Кувалда горбил свою великолепную спину…

Закончили часам к трем ночи. Заплата отливала свежим блеском, словно вцепившись в старую трубу многочисленными лапками швов.

Когда приехали в аварийку, Валерка, Мальцев и Дроздов продолжили сон на тюфяках. В предбаннике на диване свернулась калачиком диспетчер Лида, во сне еще более мальчиковая. Виктор, Кувалда и Клещ, негромко матерясь, сели за стол. Виктор выложил тарелку с нарезанными колбасой, сыром и хлебом, новую бутылку “Рояля”, открутил золотистую пробку: “Ударим по клавишам?” – разлил в стаканы по половине, плеснул себе воды из графина, передал графин Кувалде. Клещ ловко выловил в банке красную помидорину и, морща ее пальцами, поднес к лицу, как будто клоунский шарик-нос.

– Замаялся я, – с трудом известил Кувалда сквозь огромный зевок.

– Говорят, кто ночью не спит, до шестидесяти не доживает, – Клещ выжал в себя мякоть помидорины, отбросил кожицу в пепельницу.

– Правильно, – кивнул Кувалда, словно бы соглашаясь с мудростью создателя. – Кто по ночам работает? Только последние люди. Мы с вами… Хороших дел ночами не бывает. Разбой, грабеж…

– Любовь, – сказал Виктор.

Ему не ответили.

– А как же любовь? – заупрямился он.

– С блядями, – подхватил Кувалда.

– Любовь… – передразнил Клещ. – Ты чего, в любовь веришь?

– А нельзя? – Виктор нахмурился.

– Ну, за любовь! – выпалил Клещ.

Опрокинули. Напиток знакомо попахивал жженой резиной.

– Хоть из танков пали, они не проснутся, – сказал Клещ и затянул издевательским голоском: – Любовь… Ой, любовь… Не забуду я эту любовь… У меня первую жену Любовью звали.

Его звали Сергей Крехов, но в аварийке он был для всех Клещом. Невысокий, северного типа, с залысиной и чем-то неуловимо мышиным в облике, он всегда разговаривал насмешливо. Трезвый сохранял невозмутимую спокойную иронию. Выпив, впадал в юродство, повышал голос, брал ноты пронзительные до писклявости, по-бабьи вздыхал, а еще, кривя рот, прихлюпывал в завершение какой-нибудь фразы.

– Рассказать? А чо? Значит, про любовь заказали? Молодой был, из армии пришел, в техникуме учился. И однажды весной на соседку загляделся. Ну буквально, да. Она напротив жила. На балконе стоит, озирается, а я маманины цветы поливаю. Блондинка, плечи голые, вроде стройная. Издалека особенно хорошая. Лучше бы она вдалеке и оставалась! Крикнул ей: “Привет!”, рукой помахал – засмеялась, тоже машет: “Что там у тебя, аленький цветочек?” – и дальше смеется. Тогда романтики еще все были!

– Ничего, романтику вернем, – пообещал Виктор твердо и начал снова разливать.

– Ты какой коммунизм ни построй, бабу не переделаешь! – Клещ сунул руку в банку и проворно извлек очередной помидор. – Никого они не любят. Они и тогда не любили, и через сто лет не будут. Раньше я эту девочку особо не замечал. А тут как очнулся! Стою на балконе, она с книжкой сидит, полбашки ее видно. Жду, жду… Она встала, я сразу: “Привет! Тебя как зовут?” – “Люба”. – “Меня Сережа!” – “Ась?” – “Сережа!” Она: “Ха-ха! Что ни рожа, то Сережа!” – “Хватит кричать! Пойдем гулять, солнце светит”. – “Я не могу, у меня уборка”. Через полчаса она в другом своем окне в купальнике и в полный рост мокрой тряпкой по стеклу водит. Короче, через неделю мы с ней вовсю гуляли. Гуляли, но в гости домой не ходили, и даже телефона не дала. Через балконы друг дружку засечем: “Привет!” – “Привет!”, и идем гулять. Ходим, помалкиваем или болтаем о ерунде. Первое время даже руку из моей вырывала, не то что целоваться.

– Строгие нравы были, – Виктор расстегнул рубаху.

Новые порции спирта и воды уже дожидались по стаканам.

– Вблизи она хреновей вышла, чем представлял, – Клещ явно увлекся. Когда он увлекался, остановить его было трудно. Разговорившись, он даже забывал о выпивке. – Бока толстоватые. Да не хотелось разочаровываться, старался не замечать, как будто этого и нет. У нее мать в Министерстве внешней торговли работала, и ее по этой линии в институт торговли пристроила. А я кто? Слесарь. Семья полная, дачный домик есть, но все работяги, и дед рабочим был, и бабка на ткацкой фабрике всю жизнь. Потом очередные выходные, родители мои на даче, гляжу: не выходит Люба, пустой балкон, окна пустые. Заболела, что ли? Вдруг звонок в дверь. Открываю. Женщина на пороге. “Ты Сергей?” – “Я”. – “Я мама Любови Соколовой” (а я и не знал, что она Соколова). – “Здрасьте”, – говорю. “Слушай внимательно: оставь мою девочку в покое. Ты что, неприятностей хочешь? У нее есть жених, учится с ней в институте. А ты к ней не лезь. Она тебе это прямо сказать стесняется. Ты понял?” Я растерялся маленько и начал чего-то лепетать. Мол, я вашей дочке не навязывался, прогуливаемся по взаимному согласию… Развернулась, и по лестнице: тук-тук-тук. Утукала она, дверью подъезда хлопнула, и вот тогда до меня всё и дошло.

– И просрал ты свою любовь, – Кувалда опустошил стакан в три стремительных глотка. – Ваше здоровье!

– Погоди! – замахал руками Клещ. – Погодите! Через несколько дней вечером вижу: Любины полбашки над балконом. “Люба!” – ей кричу. Она головой качнула, но не поднимается. “Люба! Темно читать! Ночь скоро!” – “А я не читаю! Я чай пью!” – “Пойдем погуляем!” Тут у Любы на балконе ее мамаша появилась и давай лаять, милицией грозить. Люба с балкона смылась, отец мой на крик вышел, и начали они вдвоем ругаться… Мать моя выскочила, тоже вопит, батю за собой тянет. После этого скандала я решил о Любе забыть. Но чем больше старался, тем хуже получалось. И тем лучше она мне казалась. Какую песню ни услышу, какой фильм ни увижу – почему-то на нее намеки всюду. Думал, изводился: я роста небольшого, а у нее жених, наверно, высокий. Просто жизнь не мила стала.

Клещ наклонил стакан и, сжав зубами стеклянный край, втянул немного с цедящим стрекочущим звуком.

– Ну, втюрился, ясно. Молодец, – сказал Кувалда.

– Погоди, не спеши… – Клещ многозначительно загнул указательный палец. – Через несколько дней она белье на балконе собирала, потому что дождь пошел. Я тут как тут. “Люба!” Она не отвечает. А между нами дождь. “Люба!” Она последние тряпки снимает. “Эй!” – я ей крикнул и не знаю, что на меня нашло, перелез через перила и повис. К ней поворачиваюсь: “Эй, смотри!” Руки вывернул, скользко, ну и с этим “эй” полетел я вниз. Мое счастье, второй этаж, под домом куст сирени. Я в сирень упал, переломал ветки и себе ногу заодно. Очнулся, и первым делом лицо ее мамаши вижу. Злобное и испуганное. “Ты живой? Сейчас скорая приедет!” Люба наклоняется, плачет, слезы на лицо мне капают: “Сережа! Держись! Пожалуйста! Любимый!” А я рядом ветку сирени нашарил, поднял и ей протягиваю.

– Красиво, – покачал головой Виктор.

– Красиво? – Кувалда сделал глаза шире обычного. – Чего красивого? Задницу разбить красиво? Много таких по малолетству подыхает…

У Кувалды, Александра Пирогова, было грубо сколоченное, красноватое лицо, с высокими скулами, квадратным подбородком, выступающими надбровными дугами и голубыми навыкате глазами. На лбу у него красовались две продольные морщины, похожие на крылья парящей птицы. Говорил он голосом мясистым и недовольным.

– Тебе сколько тогда было? – спросил он.

– Двадцать, – всхлипнул Клещ. – Я бы вырос повыше, если б не упал. Говорят, люди до двадцати пяти растут.

– А дальше что было? – тихо спросил Виктор.

– Люба в больнице каждый день навещала и дома со мной сидела, пока нога в гипсе. Мол, полюбила, когда с балкона окликнул. И раньше, когда во дворе встречала, в детстве уже нравился, хотя внимания не обращал. И никакого у нее жениха нет. В общем, целовались, обжимались… – Клещ мягко прихлопнул ладонью о ладонь. Кувалда разинул рот и весь превратился в гигантский протяжный зевок. Виктор поместил сыр и кружок колбасы между двумя брусками черного хлеба, понюхал, откусил. – Не мог без нее, а она без меня вроде бы. Она из-за нашей любви чуть сессию не завалила, я-то на больничном, несчастный случай. Полтора года встречались – с поцелуйчиками… Потом жениться захотел. Вся родня была против, и ее мамаша, и мои, даже спелись: “Куда вам? Рано! Учиться надо!” Ну а мы тогда сообразили дружить по-взрослому. Помню, лежу и думаю: “Какое счастье!” Залетела она… Тут уж мать ее сразу: “Когда свадьба? Когда свадьба?” Свадьбу сыграли. Поселились у них, места-то больше. Дед мой, пока жив был, часто говорил: “Добра до брака, а после – собака”. Короче, трения у нас еще на свадьбе пошли. Поскандалили за столом. Мальчик у нас родился. Я себя первые годы уговаривал: ради сына живу. Постепенно она собакой стала, одну истерику закатила, вторую… Такое вот счастье! То я кран в ванной свернул, то денег мало, то на психа похож, машинным маслом воняю, ходить со мной стыдно… А свекровь на ее стороне: если жена – сука, эта просто волчицей смотрит, кажется, вот-вот завоет. Потом Люба другое придумала. Что я ни скажу, ко всему придирается, во всем обиду находит и на меня в ответ нападает. Потом первая начала издеваться. Всё с подковыркой: то меня унизит, то родню мою, иногда сдохнуть пожелает. А я терплю… Раз не выдержал. Это когда я “оно” услышал.

– Что? – внимательно спросил Виктор.

– Оно.

– Домино… – хохотнул Кувалда.

– Оно, оно, оно… Так меня звать начала. “Вот и оно!” – когда с работы пришел. “Оно уже легло”, – через стенку слышу, мамаше своей говорит. Я из кровати вылетел, оделся и убежал. У родителей остался ночевать. Встал покурить пораньше, пока все спят. А она как почуяла, вышла на балкон и сообщает: “Сереж, я опять беременная!” И прожили мы еще семнадцать лет. Не жили, мучились. И чего ради? Ради сына и дочки… Сын со мной не разговаривает, так она его настроила. Дочка общается, но тайком.

Клещ с притворным задором всхлипнул, рот его скривился, светлые глаза залучились.

– Я ж потом на другой женился, – продолжил Клещ. – Птаха Натаха. Всем была на первую похожа. Видно, тянуло… Не искал легких путей… Начала она хамить – я ноги в руки… Ума хватило разбежаться, детей хоть не настрогал.

– Ты что, один сейчас? – спросил Виктор сочувственно.

– Да есть у меня разведенка одна. Встречаемся то и дело.

– Наливай, – прогудел Кувалда. – Руку не меняем.

Виктор добавил всем спирта и воды.

Чокнулись, опрокинули.

– Зато мы с Брянцевым семейные, – Кувалда потер кулаком лоб. – Правильные мужчины.

– Жалко мне тебя, Клещ, Сережка бедный ты мой, – задумчиво напел Виктор.

– Себя жалей! – Клещ пошарил рукой в банке и на этот раз ничего не выловил. – Мой случай еще легкий. И не такие фокусы бывают! Я с мужиком в пивной разговорился. Женился, говорит, души друг в друге не чаяли. Бабах – жене диагноз ставят: рак мозга, последняя стадия. И такая была у них любовь, что решили с собой покончить. Наглотались каких-то таблеток. Его откачали, а она померла, не воскресишь. Только когда ее вскрыли, оказалось, не было у нее никакой опухоли – всё врачи-козлы напутали. Его даже к уголовке хотели привлечь. Проходит время, он влюбился в бабу с ребенком, а потом она тоже заболела, только не раком – рассеянным склерозом. Умерла на его глазах, он с ребенком остался. И растит теперь чужого сына. Судьба… – Клещ хмыкнул. – И знаете, чего он мне сказал? Мальчишку на ноги поставлю – и отравлюсь. Окончательно, говорит. Та, первая, снится ему, зовет, упрекает… – Клещ хмыкнул опять.

– Чего смешного? – не выдержал Виктор.

– А кто смеется?

– Ты!

– Заткнитесь! Я вам другое про отравление скажу! – Кувалда, высоко подняв кулаки, потянулся. – Я на заводе работал. В литейном цеху. И там, на заводе то есть, с одной поварихой сошлись.

– С поварихой? – переспросил Клещ.

– Ну. Чего такого? В столовке нас кормила. Груди – во! Аппетит вызывала.

– Красивая? – спросил Виктор.

– Сойдет… – Кувалда говорил неторопливо, весомо. – Щеки розовые. Здоровья в ней было много, вот чего. Здоровье ее распирало. И никогда не грубила никому. Как-то стою, спрашиваю: “Рассольник съедобный?” – “Нормальный”. В следующий раз спрашиваю: “Котлеты вкусные?” Она в глаза посмотрела: “Больно любопытный”. Я ей тоже что-то сказал. Шутки-прибаутки, очередь ругается: задерживаем. На следующий день она меня сразу узнала: “Всё свежее, всё вкусное, сама ела! Вот, с мясом хороший!” – и пирожок кинула. Я поймал. Ну, сговорились, после работы встретились. И в первый вечер она меня к себе завела. Накормила, напоила, уложила. Я обалдел поначалу от такого приема. Жила она отдельно, Жанна. Жанна, ага. Холодильник ломился – из столовки еду носила, и вообще у них, которые едой заняты, между собой связи серьезные. Потом оказалось, она меня старше – лет на пять. А выглядела моложе. Это потому что такая была… налитая…

Он рассказывал сумрачно, даже трагично, как, впрочем, всегда, но Виктор и так был готов к плохой развязке.

– Достала она меня! Никуда от нее не спрячешься. Перекормила, перепоила, перелюбила. Не знаю… Сердцу не прикажешь. А тут я с завода решил уходить. И заодно от нее. Вдобавок девушку одну заприметил – сама не лезет, но и не отказала, отношения начались, она потом моей женой стала. Нормально живем, уже лет пятнадцать вместе, две дочки у нас. Да я не к тому! Я ж про повариху. Пошла у меня любовь на два фронта, с перевесом на новую. Смекнула Жанна, что я от нее тикать хочу. На проходной как-то вечером встретились. Спрашивает: “Расстаемся, да?” Я в несознанку. А она говорит: “Всё знаю. Тебя с другой видели. Что скажешь?” Что сказать? Говорю: “Видели, значит, видели”. Она повернулась и пошла от меня, а я не стал догонять…

– Так с ними и надо, – одобрил Клещ.

– Слушайте дальше. На следующий день в столовке Жанна суп мне наливает. Грибной! Молчит, не смотрит. У меня свиданка была назначена после работы с моей новой, а эта как будто догадалась. Съел я тот супчик, даже облизнулся. Ближе к вечеру чувствую: вроде крутит в животе, но не придал значения. Пришел к невесте в коммуналку, выпили вина, легли… Тут меня и начало курочить! Не выдержал – пукнул. Вскочил, на простыне – пятно говенное. Еле трусы натянул. В животе кошмар! Скрючило! Выбежал в коридор, к туалету, там заперто. Ручку дергаю, старуха вылезла из соседней комнаты, на меня смотрит и орет: “А-а-а!” Когда в туалет прорвался – час не выходил. Там уже вся коммуналка собралась, дверь ломать хотели. Поняли, в чем дело? Повариха, я потом сообразил, мне в суп касторки намешала… Такая вот месть.

– А девушка что? – спросил Виктор, смеясь. – Новая-то?

– Ничего, простила. Говорят тебе, женой стала. До сих пор живем.

– А с женой вы нормально, значит, живете? – сказал Клещ недоверчиво.

– Нормально. Нормуль. Но правильно ты говоришь: женился, и она уже другая. У меня знакомый один, решительный парень, прямой, вместе на заводе работали, после первой ночи увидел жену без косметики, морда – серый блин, и сразу бросил. Так и сказал: “Ты меня обманула! Я думал, ты красивая, потому что ты накрашенная была, но теперь вижу: красота твоя – обман. Если начала с обмана, дальше один обман с тобой будет”.

– Мужики, а у кого сколько баб было? – спросил Клещ визгливо, с каким-то внезапным жужжанием, и его голос напомнил Виктору звук сегодняшней электросварки. Он посмотрел на Клеща пристально, словно ожидая, что из того вылетит несколько искр.

– Вроде за десяток перевалило, – отозвался Кувалда. – Иногда начинаю считать, кто-то из памяти выпадет, потом вспоминаю, снова считаю… так сосчитать и не могу.

– Да не трусь, мы Ленке твоей не скажем, – Клещ смотрел на Виктора. – Скажи! Вот у меня сорок три! А у тебя?

– Мало, мало… – Виктор смутился.

– Расскажи давай! С тебя рассказ… Лида спит. Мы ж все свои…

– Чего пристал к человеку? – заступился Кувалда.

Виктор отмалчивался, и совсем не потому, что с ними работала его жена. Просто особенно нечего было таить. Он удивлялся их жизни. Где они цепляли баб? Откуда находили? Кроме Лены, давнего пьяного знакомства в метро с мадам в шляпке, от которого в памяти остался провал, и нескольких встреч с сельской продавщицей Раей, у него ничего не было.

– Ну, про свою расскажи… про Лену… Где познакомились? – Клещ подмигнул и потянулся к бутылке.

“Вмазать бы тебе”, – подумал Виктор утомленно и бросил, вставая:

– Пойду умоюсь, скоро рассвет…

Он вошел в туалет и стал горстями пить холодную воду из-под крана. На минуту ему показалось, что он плывет в реке, подхваченный течением. Замер, опершись о раковину, с пьяноватой отстраненностью и в то же время пытливо глядя на свое отражение: бледный, помятый, глаза дикие, растрепанные волосы, на подбородке спекшийся порез: вчера рано поутру неловко побрился, опаздывая на электричку. Как это было давно! А порез вот он, можно потрогать, корочка свежая.

В предбаннике диспетчер Лида на диване выводила жалобные раздвоенные трели, как будто одна птичка кличет другую; Виктор широким шагом вышел на улицу. Ветер улегся, дождь кончился, но веяло ледником. Во дворике густел вероломный непредсказуемый мрак: не светили ни фонари, ни звезды. Впереди была тьма, в которой боязно сделать лишнее движение, потому что любое движение – лишнее.

Лицо его остужалось. Сейчас, после застолья, оставившего изжогу и смутную неловкость, Виктор исцелялся темнотой. Здесь было его будущее. Сквозь эту тьму осени девяносто третьего он вдруг увидел прошлое: арену цирка, себя и Лену, молодых, в первом поцелуе, мальчика, кричащего “Адисабеба!”, – и невольно мягко улыбнулся.

Он вернулся, всё так же улыбаясь. Собутыльники заснули, точно бы, покинув их, он впустил к ним сон. Кувалда уложил голову на выставленные локти, щека его малиново горела. Клещ откинулся на стуле, под желтой майкой вздымался животик.

Виктор пошел в предбанник, порылся в ящиках, извлек тугую стопку несвежих газет: в каждой на последней странице были заполненные им квадратики кроссвордов. Он помнил: там затесалось несколько, которые он не успел решить. Нашел их, взял ручку дежурной, вернулся к столу, сдвинул стаканы, начал разгадывать.

“Река в Серпухове – Нара. Текстовая основа оперы – либретто. Придорожная канава – кювет. Княжество в Восточных Пиренеях – Андорра”.

Зазвонил телефон – как всегда, пронзительно. Один звонок, второй, пятый… Кто-то завозился на полу, Кувалда застонал тяжким стоном. Наконец раздался голос Лиды, спросонья неестественно напористый:

– Алле, алле! Слушаю! Где? Щас! Ой, минуточку…

Вбежав, Виктор протянул Лиде ручку, которую она цепко схватила и принялась записывать в тетрадь:

– Старопименовский! Дом одиннадцать! Дробь какой? Одиннадцать дробь шесть! Есть! Строение три! Так! Подвал! Воду перекрыли? Всё понятно! Ждите!

Но это была головная боль уже следующей бригады.

Аварийка начала пробуждаться. Копались, вставали, бранились, кашляли, что-то пили, шли в туалет. Хлопнула дверь – пришел первый сменщик.

Виктор торопливо надел свою темно-синюю куртку, пожал всем руки.

За порогом в лицо ему ударило восходящее солнце, он замер, зажмурился, чувствуя, как погружается в теплый апельсиновый сок. Он усилием воли поднял веки и заставил себя поспешить: хотелось идти к метро одному.

Он вспомнил, что так же усыпляюще, как этот яркий свет, почему-то действовал на него кофе – не бодрил, а наоборот. “Протестный у меня организм”, – подумал он.

На вокзале он медленно шел мимо кучковавшихся бомжей, радуясь, что и их пригревает, стараясь поддержать своей мягкой улыбкой и ласковым таинственным прищуром, как будто был соучастником самого солнца.

В поезде он сел у окна, думая о родных. Как там Лена? Он на ней срывается, это зря, надо бы с ней подобрее. Дома сперва поесть, вечером после сна выправить забор со стороны соседки Полины… Таня взрослеет, надо узнать: как она успевает? Сложная сейчас школа, он, взрослый, не всегда понять может, что им задают… Лена отдала козу, давно пора…

Он заснул и проснулся с обмирающим сердцем. Прочитал в окне залитую солнцем табличку “Заветы Ильича”.

– Следующая “Правда”, – каркнул машинист.

“Какое сегодня? Двадцатое? Годовщина свадьбы. Шестнадцать лет. Наверно, Лена и не вспомнит. Пить мне хватит, вот что”. Он смотрел в нагретое окно, где мелькали, золотясь, кусты и деревья. Улыбнулся робко девочке-подростку с рыжими змеями кос, сидевшей напротив, нога на ногу, и чем-то напомнившей ему дочь.

Позади кисло заиграла гармонь, и расхристанный голос затянул песню. Песня была длинная, тонувшая в грохоте колес.

Это был бывалый, черствый, но всё же молодящийся голос, выводивший что-то неразборчиво-блатное.

 

Глава 16

Виктор проспал до вечера.

На душе была приятная расслабленная ровность. Он обнял Лену, прижал, потряс, дунул ей на лоб, сбивая прядь.

Таня сидела перед телевизором: по экрану скакали патлатые гитаристы, похожие на ожившие метлы.

– Светка моя звонила, – сказала Лена, мягко высвобождаясь. – Гонят их, говорит.

– Откуда?

– С Чистого переулка.

– Кто?

– Те самые… Абреки. Помнишь, рассказывали? На поминках. Или ты всё забыл тогда?

– Ну, помню. Так это ж коммуналку расселить хотели.

– Квартиры рядом тоже отбирают. Пришли и говорят: не хотите по-хорошему – будет вам по-плохому. Такой разговор.

– А Светка?

– А что она может? Людей в доме уже вовсю выживают. Или на окраину, или деньги смешные. Августа съехала. А ЖЭК и милиция в сговоре. Депутатам твоим писали любимым. Никакого ответа.

– Депутатам… Спасибо Ельцину пусть скажут. Раньше такой бандитизм во сне не мог присниться!

– Угомонись ты. Это всё от большевиков пошло. На собственность плевали. Небось, они чеченцы, бандиты эти. Твоего Хасбулатова дружки…

– А Игорь? Он же весь из себя деловой. Ничего не может? Кишка тонка?

– Не знаю. Света говорит, этажом ниже половину уже выперли. Одна старуха доупиралась – с концами пропала.

– Правда, что ли?

– Света рассказывает… Вот ведь Валентина… Чуть-чуть не дожила до беспредела. Хорошо хоть у Светы с Игорем своя квартира есть.

– А в Чистый кто въедет? Шумейко? – Виктор насупился, подошел к телевизору, переключил канал.

– Пап! – обиженно вскрикнула Таня.

Заканчивался “Парламентский час”. В студии у блондинки Нины сидели двое военных: пожилой и средних лет. Виктор мгновенно и с изумлением почуял предгрозовую напряженность. Того, кто помоложе, он узнал. Это был подполковник Терехов, глава “Союза офицеров”, подтянутый, щеголеватый, в очках, с гусеницей усиков. Он держался прямо и неприязненно чеканил: “Мы предупреждаем: если есть желающие посягнуть на власть Советов, у нас хватит сил дать отпор”. Заговорил другой, весь какой-то виновато-печальный, со впалыми щеками, голова склонена набок. Загорелась подпись: “Михаил Титов, генерал-лейтенант”.

– Родина наша в опасности. – Голос был тонок и взволнован. – Она… Она – это самое дорогое… – звук пропал.

Генерал открывал рот, начал жестикулировать небольшой изящной рукой, но слышно не было. Так продолжалось минуту.

– Станислав Николаевич, пожалуйста, поправьте у Михаила Георгиевича микрофон, – попросила ведущая.

Терехов наклонился к Титову, завозился среди его планок.

– Никудышные, – сказала Лена.

– Давайте я сама, – красные ногти скользнули по лацкану мундира.

Камера дала лицо генерала крупно. Он снова тонко заговорил, вздрагивая головой:

– Я вам скажу… Я фронтовик… Родина… Родина – это само…

Раздался истошный писк, на экране возникла заставка из радужных линий.

– Ну, всё уже? – насмешливо спросила Таня.

Виктор шикнул на нее и махнул рукой. Его переполняло смутное предчувствие.

Вдруг на синем фоне загорелись желтые буквы: “Обращение Президента РФ к гражданам России”.

Появилось тяжелое лицо Ельцина под белесым, чуть скошенным хохлом волос. Он выглядел напряженным и властным.

– Я обращаюсь к вам накануне событий чрезвычайной важности, – наклонился к бумаге, вскинул взгляд исподлобья, выдержал паузу. – Последние месяцы Россия переживает глубокий кризис государственности. В мой адрес потоком идут требования со всех концов страны остановить опасное развитие событий.

Потянулся знакомый гундосый голос, временами с пронзительными нотами, будто терзают резиновую игрушку.

– Чего хочешь? – задиристо спросил Виктор у экрана.

– Большинство Верховного Совета проводит курс на ослабление и, в конечном счете, устранение президента, дезорганизацию работы нынешнего правительства…

– Правильно говорит! – Лена взяла с полки затускневший кубик Рубика и, сдув пыль, поставила обратно.

– Нынешний законодательный корпус утратил право находиться у важнейших рычагов государственной власти…

– Рожай уже! – Виктор поманил экран, вызывая на драку. – Чо те надо?

Ельцин медленно, с заторможенным достоинством поднял чашку ко рту, отпил. И тут же, очевидно, прислушавшись к требованию электрика Брянцева, выговорил неожиданно четко и стремительно, резко нажимая на слова:

– С сегодняшнего дня прерывается осуществление законодательной, распорядительной и контрольной функции Съезда народных депутатов и Верховного Совета. Заседания съезда более не созываются. Полномочия народных депутатов прекращаются.

Виктор перевел глаза на жену:

– Ты слышала?

– Не глухая.

– Он сделал это! – Виктор повторил раздельно и с восторгом: – Он сделал это! – За окном в меркнущем воздухе мелькнула бабочка, белая и легкая. – Да ему капут!

С экрана звучало монотонное, в нос: “Обращаюсь к руководителям иностранных держав… Ваша поддержка значима… Призываю вас и на этот раз понять всю сложность обстановки…”

– И что теперь будет? – сказал Виктор тихо.

– А что может быть? Теперь подчиняйся!

– Кому? Тебе, что ли?

– Делом всем пора заняться. И ты у нас не исключение. На кухне свет второй день мигает – проводку посмотри. В саду яблоки падают, гниют уже…

– Издеваешься? – Он вскочил.

– Почему это?

– Тут такое, а ты…

– Что еще стряслось? – Таня бросила на отца нетерпеливо-снисходительный взгляд.

– Война! – Виктор в отчаянии махнул рукой, грохнув об пол невидимую стопку. – Съезд на каникулах. Они даже повода не давали. А он… Он права не имел… Ну они ему покажут!

– На войну собрался… – Лена с полуулыбкой, словно залюбовавшись мужем, покрутила пальцем у виска. – Тебе-то до них какое дело?

– А ты… змея! – сказал он сбивчиво. – Ты никогда мои интересы понимать не хотела!

– Напьешься, да?

– Не дождетесь!

– А я здесь при чем? – вскрикнула Таня.

Виктор быстро вышел и шумно затопал наверх.

Таня подошла к телевизору, перещелкнула, попала на рекламу.

Три мультипликационных лимона в черных очках, синие пятерни и синие башмаки, маршировали с надтреснутым гимном:

– Сделать былью сладкий сон сможет “Лотто-Миллион”.

Переключила, снова – реклама. Зал с колоннами, за длинным столом – хорошо одетые молодые люди. Над ними некто немолодой начальственного вида, в синем костюме, с голубым платочком, торчащим из нагрудного кармана, и прической седин, как у Ельцина. “Самое главное – это наша твердая вера в возрождение России. – Он говорил торжественно, сжимая карандаш в кулаке. – Каждый день мы должны осознавать, что миллионы людей доверили нам свои ваучеры! Ассоциация «Петр Великий»”, – раскатистый голос за кадром возвестил имя конторы, сотрудники которой сидели, благоговейно окаменев.

Остаток вечера и половину ночи Виктор, запершись, проторчал возле транзистора, внимательно роясь в радиоэфире, ощущая себя опытным грибником, который шарит палкой среди лесной травы.

Завтра Лену ждала работа, ему предстоял выходной. Утром он уже был в Москве.

Он вышел из метро “Краснопресненская” и уверенной походкой пошел в сторону здания, откуда ветер доносил обрывки микрофонного клекота и дым костров.

День был прохладный, но яблочно-желтый от осеннего солнца. За ночь случилось многое.

По пути ему попался открытый бак, заполненный мусором доверху, на котором мелом было печатными буквами написано: “ДЛЯ ЕБН”. Виктор вслух засмеялся, а какой-то гражданин бросил, озорно сверкнув глазами: “Ему теперь крышка!”

– Давайте, давайте туда, люди добрые! – заговорили идущие навстречу осоловевшие тетеньки. – Мы всю ночь провели! Теперь ваш черед!

Вскоре Виктор наткнулся на небольшую баррикаду. В конце улицы, где раскинулся парк, были навалены куски асфальта, оградки, деревянные ящики, срезанные ветки, и в разные стороны смотрели арматурины. Поверх растянулась простыня с черными буквами: “Прости, распятая Россия!” – и трепетал андреевский морской флаг: две синие скрещенные полосы. Перед баррикадой прохаживался казак в курчавой папахе, с серебряными погонами, как будто со старинной открытки. Лицо его было вдохновенным и кротким, золотились борода и подкрученные усы. Он поигрывал нагайкой, щелкая по высоким начищенным голенищам.

– Это Морозов… Сотник… – донеслось из толпы женщин, глазевших чуть поодаль. – Застава… Казачья застава… Всю ночь ребята камни носили!

Пройдя дорожкой между баррикадой и стеной стадиона, Виктор вышел к костру. На ящиках сидели лысый бородач в бушлате и по бокам от него двое в черных куртках с красными нарукавными нашивками, на которых что-то узорчато белело. Подле костра, потрескивавшего досками и рассыпавшего искры, важно покоился большой топор.

– Откуда вы, мужики? – спросил Виктор, нагнувшись.

– Приднестровье, – ответил бородач, грассируя, и вскинул оценивающие желтоватые глаза.

– А что это нарисовано? – Виктор тронул нашивку одного из парней.

– Коловрат! – с веселой охотой объяснил тот.

– Маскарад, – лысый снова вскинул глаза. Картавость странно придавала ему мужественность. – Ты в армии служил?

– Как положено, – сказал Виктор.

– Давай к нам, здесь взрослых не хватает.

– Сейчас… Малость погуляю и вернусь… – Виктор подставил лицо ветру, смывая печать жара, и поспешил дальше.

Ему встретился щит для объявлений, заклеенный свежими листовками. Он пробежал глазами черневшие шапки: “Трудовая Россия”, “Фронт Национального Спасения”, “Российский Общенародный Союз”, “Указ исполняющего обязанности президента”, “Русский Собор” с размытым и вытянутым портретом генерала Стерлигова. Бросились в глаза несколько желтых от клея картинок, приделанных наспех и косо: “Ходоки у Ленина”, “Ждут сигнала”. И еще картинка с рабочим, который поднимает красный флаг с мостовой возле трупа товарища, – Виктор не помнил ее названия.

Он заскользил вниз по траве невысокого холма мимо людей, которые жевали, шелестели бумагами, дремали, завернувшись в палатки. Бледная девочка лет четырех сидела на картонке в изголовье сопевшего человеческого свертка и самозабвенно играла с трехцветным котенком: тот кружил за ее пальцем и своим хвостиком. Звук митинга был уже ясен и громок.

– Говорит Москва, говорит Москва! – сипло донеслось из микрофона. – Простыл я, друзья мои. Встал из кровати и приехал к народу!

Площадь отозвалась ликующим кликом и хлопаньем, как будто большая птица заволновалась и сейчас взлетит.

– Кто там? – спросила женщина из травы за спиной у Виктора, и он остановился.

– Уражцев, – сказал другой женский голос.

– Первый демократ был. Армию разваливал. А нынче вон как орет.

– Ой, да успокойтесь вы уже! Хватит провоцировать.

– Это я провоцирую?

Виктор, не дослушав женщин, но слыша каждое жестяное слово оратора, заскользил снова. У подножия холма он обнаружил еще один костер, почти погасший, скудно дымивший над малиновой россыпью углей, которые озабоченно ворошила обрезком трубы круглая блондинка в телогрейке. Возле костра, следя за этим ворошением, сидели несколько мальчишек и девчонок, по виду не сильно старше его Тани.

– Вы кто такие? – спросил Виктор дрогнувшим голосом, чувствуя, что его притягивает их круг.

– Мы – ПОРТОС, – девушка передала трубу светловолосому юнцу, готовно продолжившему ее дело, и, выпрямляясь, одарила Виктора улыбкой, ласковой, но монашеской.

На высоком стальном флагштоке, врытом в землю, шевелилось большое знамя зелено-красно-черного цвета с белыми латинскими буквами.

– Поэтизированное общество разработки теории общенародного счастья, – звонкой скороговоркой перевела девушка. – Слыхали таких? Гриценко, погодь! – Она отобрала у юнца трубу, опустилась на корточки, достала из-за пазухи смятую в ком газету, накрыла угли, и через мгновение засверкали веселые кудри огня. – Деревяшки кидаем! Деревяшки! – запричитала она, все вскочили и принялись подносить и подкладывать ветки и палки, сложенные рядом в кучу.

Костер разгорался, жадно давясь.

Девушка опять встала, посмотрела на Виктора в упор светло-голубыми и какими-то отчетливо девственными глазами.

– Скоро подкрепление с Украины приедет. Вы не с Украины, нет? У нас в Харькове много ребят, в Одессе тоже. Мы считаем, что каждый человек может стихи писать, у нашего костра все желающие стихи читают.

– А еще устную газету выпускаем, – подхватил черноволосый увалень, бесстрашно поправляя руками сучья в огне.

– Правильно вспомнил, Пряников! Устная вечерняя газета. Каждый рассказывает, чего хорошего за день сделал.

Площадь опять закричала и захлопала.

– Решение Конституционного суда обязательно для исполнения, – кто-то грозно завывал в микрофон, как ветер в печной трубе. – Ельцин отрешен от должности, и отныне все его указы незаконны.

Виктор мелко сплюнул в костер.

– Не плюйте! – обидчиво вскинулась одна из девчонок. – Себе дороже! Кто плюет – силу расходует. Там, где тратится слюна, начинается война.

– Ладно, уговорили, – усмехнулся он и двинулся на площадь, в которую перетекало подножие холма.

– Возвращайтесь, будем стихи читать! – донеслось ему в спину.

Первые ряды были свободными и разрозненными: люди бродили, общались друг с другом, но ближе к зданию народ плотно стоял под флагами, то и дело подхватывая хором новую кричалку.

Дворец, белый и огромный, со множеством поблескивавших на солнце окон, нависал над площадью, весь словно из снега и льда. На длинном балконе было темно от ораторов. Ветер наискось тянул мимо них дым костров, похожий на отдельное главное знамя.

– Их проклинают матери! – Виктор узнал горделиво-грудной голос чеченки Сажи Умалатовой. Прищурившись, увидел ее коричневое кожаное пальто, медную копну волос, дирижирующий кулачок. – Они врут про нас из своего Останкина, которое империя лжи! Вчера у костра молодой человек спросил меня: “Сажи, как нам победить? Куда нам надо идти?”

По площади прошла судорога. Внезапно – от нижних стеклянных стен до подножия холма – полетела разрозненная перекличка.

– На Останкино!

– На Кремль!

– Останкино!

– Куда? В Останкино, куда!

– Мэрию сначала!

– Кремль!

– Даешь Останкино! – истошно выдохнул Виктор, повинуясь неведомой силе, потянувшей из его души крик.

– А я сказала ему: иди к людям. Иди к другу, соседу, брату, свату. К незнакомому человеку иди. Набери незнакомый телефон. Найди простые слова… – Сажи задела по микрофону кулаком, и на всю площадь хрястнуло, как будто кто-то бросил трубку. – Банду Ельцина под суд!

Толпа впереди замахала флагами, заголосила хором.

Невдалеке от Виктора покачивалась ухоженного вида румяная пара. Мужчина в коричневом свитере грубой вязки обнимал сзади женщину в красивой розовой куртке. Ветерок прибил к Виктору смешанный запах вина и духов и сочный, с задыханием голос:

– Ой, Дань, мы же его прогоним? Бориса, Дань! Ха-ха-ха!

Справа от Виктора крепенький, но облезлый мужичок, видно, себе на уме, крутил колесико транзистора с выставленной антенной.

– Что слышно? – поинтересовался Виктор, распознавая родственную душу.

– Дерьмом нас мажут, вот что, – ответил мужичок неожиданно жарко. – “Радио «Парламент»” прихлопнули. Вместо них музыку крутят. Я раньше только их слушал. Когда “Радио России” начиналось – я сразу выключал. Мы теперь как подводная лодка. Митингуем на дне, а страна не слышит. Сигналов больше не подаем.

– Это потому, что марксизм не усвоили, – размеренный голос принадлежал старику с пергаментной кожей, в толстых очках, зеленоватых, как бутылочное стекло. – Матанализ незнаком, диалектику и не нюхали.

– Еще одна ересь жидовствующих! – бросила, отшатываясь от него, маленькая востроносая женщина в черной газовой косынке.

– А вы кто по профессии? – осведомился Виктор у мужичка, подумав, не работали ли они когда-то вместе.

Тот, приложив приемник к уху, блаженно жмурился, будто, припав к земле, внимал неотвратимому топоту татарских губительных коней.

– Я кто? Философ. – Старик тихо рассмеялся, решив, что вопрос ему. – Доктор наук, представьте себе. Кирий Михаил Захарович.

Виктор увидел протянутую руку, протянул свою; пожатие было тряским, но цепким.

– Меня спрашиваешь? – Мужичок досадливо сложил антенну. – Из такси. Механик. Здесь под мостом у нас автопарк. Зимой уволился. Безработный пока. “Радио «Парламент»” – хорошая передача, честная. Жалко, что закрыли. Татьяну Иванову знаешь? Ага. И я слушал. Голос у нее… Душу щекочет. Не знаешь, как она выглядит? Есть она здесь, нету? Не знаешь? Жалко.

Площадь подалась вперед, закурлыкала и захлопала, вновь превращаясь в птицу, желающую взмыть к балкону, где Виктор, напрягая зрение, увидел синий костюм, шевелюру, рыжеватые усы.

– Граждане России!

Виктор протиснулся поближе.

– Я клянусь, что живым этим подонкам не сдамся! Я буду сражаться до последнего патрона! – Отрывистые взрывчатые фразы тонули в аплодисментах. – Ваучер – филькина грамота! Заводы продают за копейки! Экономицки и политицки курс президента ведет страну к катастрофе!

Площадь замерла, делая вдох, и от стен до холма, от человека к человеку полетело:

– Что?

– Какого?

– Какого президента?

– Ты – президент, мать твою!

– Бывшего!

Выступающий сбился, а толпа под флагами уже скандировала отчаянно, точно от этого сейчас решится всё: “Быв-ше-го! Быв-ше-го!”

Оратор растерянно брякнул:

– Бывшего.

Толпа захлопала с бешеной силой, флаги взметнулись, как крылья, и тысячи глоток лихо завопили, вколачивая новую реальность в башку усатому, который немо глотал воздух перед микрофоном: пусть не забывает, кто он есть, пусть держится до последнего патрона:

– Руцкой – президент! Руцкой – президент! Руцкой – президент!

Виктор кричал со всеми, и окна сверкали перед его глазами слюдяной, солнечной, сказочной надеждой.

Он стал пробираться, поглядывая под ноги: преобладала бедная обувь, затертая и запыленная.

Впереди торчали еще четыре палатки. Обогнув одну из них, где на полянке, освобожденной от асфальта, удивительно ладно пели “Катюшу”, он подошел к огромному стеклянному подъезду. Люди в костюмах, очевидно, депутаты, окруженные внимающей теснотой, о чем-то рассказывали, хотя над их головами продолжал греметь балкон. Внутри здания голубели рубашками милиционеры из охраны парламента. Поверх стекла были вывешены листовки, постановления и аршинная цветная карикатура, изображавшая Ельцина: чуб, багровый нос, скобы рта вниз, стрелы бровей, великанья бутылка, к которой тянулась изуродованная ручища без трех пальцев.

За столиком с табличкой “Медпункт” крупная женщина в белом халате постукивала по коробке с красным крестом. Стол с табличкой “Добровольческий полк” занимал молодцеватый дедок в камуфляже, над ним высился статный невозмутимый парень, тоже в камуфляже, с автоматом на плече и копной каштановых волос; у этого стола мялись несколько мужчин, и дедок, придирчиво сличая паспорта и лица, вносил их в толстую тетрадь, вроде той, куда записывали вызовы в аварийке. На третьем столе с табличкой “Для защитников Конституции” под надзором двух бабуль лежали яблоки, батон хлеба, связка бананов и стоял квадратный прозрачный ящик, наполовину заполненный деньгами. Виктор засмотрелся на них, как на рыб в аквариуме, а потом, пошарив в кармане, без жалости сунул в прорезь купюру, за расставание с которой Лена убила бы его на месте.

– …базируется европейская демократия, – поймал он обрывок речи и, привстав на цыпочки над теснящимся людом, увидел у стены худого мужчину с широким бирюзовым галстуком, золотыми очками и скупой темной порослью на лице.

– Кто такой? – спросил Виктор у стоявшего впереди сутулого юноши.

– Румянцев, – сообщил тот умным шепотом через плечо.

– А-а-а, – об этом депутате Виктор слышал.

– Сильный парламент, контролирующий исполнительную власть, есть признак любой уважающей себя демократии. – Депутат говорил лихорадочно, потирая длинные пальцы, как будто что-то раскатывая между ними.

– Чего ж Запад-то за Ельцина? – раздался чей-то немолодой ехидный голос. – Они ж демократы дальше некуда…

Румянцев нервно усмехнулся, порывисто развел руками.

– Вы погодите, люди дорогие, – вступила какая-то тетка в деловом темном костюме, возможно, сотрудница аппарата, – в конгрессе подписи уже собирают. Хотят Клинтону импичмент сделать. Чтобы нашего подлеца не поддерживал.

Вокруг недоверчиво зароптали.

– Свежо предание, а верится с трудом, – протянул всё тот же ехидный голос.

Следом загудело возмущенное:

– Своим умом проживем!

– Правильно! Нашли, кому верить! Врагам!

– Им волю дай, они нас всех здесь прикончат. На посольстве ихнем снайпера видали.

– Это, наверное, был журналист с камерой, – Румянцев улыбнулся быстрой дежурной улыбкой. – Давайте все-таки думать, что до снайперов дело не дойдет, да? Я считаю, задача простая… – Улыбку смял мокрый напор слов, и он снова зачастил: – Ельцин отменяет свой одиозный указ, дальше одновременные перевыборы президента и парламента и референдум, на который будут вынесены несколько вариантов Конституции. Согласны, да?

– Да! Да! – дернулось несколько неуверенных голосов; громче других поддакивала, энергично кивая, женщина в костюме.

– Не согласен! – выкрикнул кто-то, и тотчас остальные загудели:

– Какие выборы, если телевизор врет?

– Судить беспалого надо! И потом повесить!

– Кремль надо брать!

– Кремль успеем! Останкино!

– Останкино даешь! – выдохнул Виктор, вдохновенно, но некрепко ударив пятерней по сутулому плечу перед собой.

Потом двинул правее. В окружении публики стоял депутат Бабурин, благообразный, с аккуратной испанской бородкой, внимательными лукавыми глазами и седой прядью в шевелюре. В нем был столичный артистизм, речь круглилась сибирским говорком:

– Они сами себя загнали в угол. Ночью нам отключили все телефоны. Утром сюда, в Дом Советов, пришли наши режиссеры Михалков и Говорухин. Депутаты едут со всей страны, их задерживают, снимают с поездов и самолетов, но кворум мы соберем.

– Сергей, Сергей, – настойчиво позвала девушка в платье, голубевшем из-под брезентовой штормовки, с увесистой русой косой, стекавшей на грудь. – Вас бы вместо Хасбулатова!

Люди зашумели, перебивая друг друга, выплескивая заветное:

– Дело говорит!

– Сереженька! Возглавьте съезд!

– Давно пора!

– Уберите Хаса! Сразу победим!

Депутат зарозовел, сделал шажок назад, прислонился к стене, его бородка, казалось, чуть посинела:

– Это на усмотрение корпуса…

Виктор взял еще правее и уткнулся в толпу под знаменами: митинг продолжался, речь с балкона держал легендарный Анпилов. Тут было красным-красно от знамен. Все замерли, высоко запрокинув лица, как будто кровь пошла носом. Виктор тоже поднял голову, и красная материя накрыла ему лицо.

– Товарищи! – Виктор мотнул головой, отгоняя знамя, и увидел на балконе приземистого человека в боксерской стойке. – Да здравствует вооруженное восстание, товарищи! И я говорю Руцкому: Александр Владимирыч, не томи ты народ, раздай оружие! – Оратор тянул звуки натужно и исступленно, точно бы что-то наматывая на свой кулак, крутившийся бесперебойно. – Товарищи! Но и пока не теряем время! Готовьте коктейли Молотова! Ничего и никого не бойтесь! С нами шахтеры, чернобыльцы, моряки! С нами Ленин, с нами Сталин, с нами Молотов, Пушкин и Маяковский!

Вокруг захлопали, заревели.

– Ав-то-мат! Ав-то-мат! – кричал и подпрыгивал, словно надеясь взлететь, мужичок в застиранной хэбухе и ржавой каске, похоже, времен Великой Отечественной.

Виктор выпутался из объятий знамен и начал обходить толпу. Он пробирался по опушке митинга, где ему вручали листовки, быстро наполнившие все карманы, а заросший волк из “Ну, погоди!”, пахнущий каким-то сладким алкоголем, отдал за горсть монет брошюру-летопись “Откуда есть пошла русская земля”, которую пришлось сложить вдвое.

Он вышел в конец площади к длинному зданию типа спортивного комплекса с белым первым этажом и шоколадно-коричневым вторым. Под крышей гнездились узкие окошки, вдоль фасада чем-то черным и острым, будто углем, были ровной прописью начертаны заклинания. Виктор прочитал справа налево, медленно проходя: “Душа не в США”, “Мэр – вор!”, “Ерин, кому ты верен?”…

Угол дворца уходил ввысь, в космос, массивный и фантастический, как опора древнего величественного храма, и закружилась голова, когда глазами пополз по мрамору к небу. Вырываясь из головокружения, заставил себя сделать несколько сильных глубоких вдохов наперекор потерянности и недосмотренным снам.

Его захватило церковное пение, такое простое, что он с облегчением начал подпевать. Это из-за угла вытек поющий крестный ход: бордовая хоругвь, батюшка со смоляной бородой в черном подряснике, никлые женщины… Может быть, от усталости, перенапряжения, перенасыщения красками, но Виктор вдруг выпал из времени и пространства. Он затесался в крестный ход и побрел, неумело крестясь, спотыкаясь. Ему выдали глянцевитую бумажную икону, золотисто закрывшую всю грудь. “Это царь Николай, держи”. Вцепился – и не столько видел, сколько ощущал, что перед ними расступаются – недоуменно, насмешливо, одобрительно, суеверно – и ему было хорошо, он отдыхал и пел вместе со всеми одно и то же:

                        Спаси, Господи, люди Твоя,

                        И благослови достояние Твое,

                        Победу на сопротивныя даруя,

                        И Твое сохраняя Крестом Твоим жительство…

Они обходили бесконечное здание, иногда останавливались, и тогда Виктор озирался, распознавая местность словно со стороны и словно всё происходило не с ним. Парадный вход во дворец, жидкая баррикада из камней, горстка людей с помятым черно-желто-белым флагом, большая пустая лестница, солнечные равнодушные буквы “Верховный Совет”… Гранит реки, кусок осеннего серого тела реки, мост… Стеклянная книжка мэрии, бывшего СЭВа, книжкой называют, похоже на книжку открытую, красно-белый рекламный щит: “Sanyo. Сделано в Японии”… Бибикают машины, ползет троллейбус с прилипшим изнутри белым пятном лица Валентины Алексеевны…

Снова запели, снова потекли, слава Богу! По опавшим листьям… И опять остановка. Под ногами – брусчатка, темный памятник героям Пресни с каменным флагом, низкий горбатый мостик… Воняет дым, ржавая бочка гудит возле мостика, над бочкой жирные языки огня – что-то не то бросили (пластмассу, резину?), поэтому такой дым.

Священник, прикрыв глаза, произнес молитву, сосредоточенно, сердобольно, нараспев, глянул красноватым голубиным глазком и стал давать крупный крест, который сжимал твердо в маленькой руке. Виктор подступил последним. Даже не подглядывая за остальными, догадался, что делать, – впился с сиротливым всхлипом, стылая медь встречно запечатала губы. “Христос воскресе!” – окликнул командирский голос из вьющейся бороды, Виктор увидел бороду подробно, с тонкой сединой понизу, словно опущенную в соль, и светлые линии на темной ткани, мгновенно – нюхом и взглядом – распознанные как соляные следы въевшегося походного пота. “Христос воскрес”, – пробормотал невпопад, подумав: “А вроде не Пасха”.

Отошел, пошатываясь. Сел на брусчатку рядом с бочкой.

– Чего с тобой? Плохо? – спросил круглый гололицый мужчина.

– Устал просто.

– Накурился, дядя? – пацан с зеленым гребнем пристально и бесцеремонно разглядывал его.

– Да не, он с этим попом мотался. Фанатик, наверно, – раздалось нагловатое, ребячливое.

– Махно Нестор Иваныч попов не трогал, – сообщил круглый. – Главное, чтобы поп за нас был, – звонко цыкнул зубом.

– Прохожий, а ты чьих по взглядам будешь? – спросил басом мглистый мужчина, одновременно закопченный, грязноватый и загорелый, напомнивший Виктору дружка времен его флотской юности Амана. – Ты за кого вообще?

– Ну что вы прицепились, дайте ему отдохнуть! – вступился другой.

– Эй, слышь, ты как к анархии относишься? – настаивал бас.

Виктор сказал (чувствуя: нагреваются ступни):

– У нас и так анархия в стране. Бардак… Чо-то горло пересохло. Водички не будет?

– Заслужить надо такое счастье, чтобы при анархии жить! – басистый передал ему термос.

Вдохнув ароматный пар, он втянул в себя терпкую горячую жидкость, мгновенно оросившую нутро грубой лаской. Сделал еще один глубокий жадный глоток, заливая травяной настой прямо в сердце.

Вернул термос владельцу, который повторил:

– Так ты за кого?

– Я ни за кого. За Россию.

– Здесь все за Россию, – резко перебил пацан с зеленым гребешком; вспыхнуло в памяти слово “ирокез”.

– За Россию. Вот. Я народ наш жалею. У меня жена… – Все замолчали и ловили его негромкие слова. – Она за Ельцина. А я всё понял. Я для себя целый мир открыл. Про политику всё-всё читаю. Я был электронщик высшего класса, космические приборы делал. И кто я теперь? Под землей с трубами. Червяк… Я всегда за правду был. Вот. Я всех хитростей не знаю, я на митинге первый раз в жизни. Но за наших я болею.

– А кто наши? – иронично спросил круглый.

– Руцкой нормальный – летчик, Хасбулатов тоже неплохой – образованный, профессор, клевещут на них много. Депутаты есть хорошие. Еще Анпилов толково говорит – чистит всех этих… Как цены взвинтили! Ничего не купишь. Зимой, говорят, новое подорожание на все продукты. Не слыхали?

– А мы здесь сами за себя! – бодро заявил юнец с гребнем; остальные участки его головы были выбриты и розовели под невесомым пухом. – Тут каждой твари по паре. Летом у музея Ленина мы с баркашовцами подрались: одному фашику бутылкой череп проломили. С тех пор они поквитаться хотят. Нашего воробья вчера зажали, – было непонятно, кого он назвал воробьем, – к стене поставили и давай кошмарить: уходи отсюда, иначе прикончим.

– Вам надо вместе… всем… всем… – забормотал Виктор. – Иначе глупо будет. Вы вместе, а у вас война. Это так у меня с женой. Вроде вместе, а вроде воюем.

– Разведись, – посоветовал бас.

– Дочь у меня.

– Дочь у него, – проблеял некто лохматый, в вельветовом пиджаке.

– И люблю я ее, – добавил Виктор так, что было понятно: о жене. – Люблю, прощаю. Со стороны если поглядеть – завидная пара.

В бочке что-то лопнуло с живым икотным звуком, дым заклубился выше и стал растекаться, темный и едкий, кусая за ноздри и царапая глаза.

– А ты ее убедить не пробовал? – Круглый встал: узкая сухая доска наперевес, криво торчащий ржавый коготь гвоздя.

Виктор не ответил. Он заметил, что вокруг лежали еще доски, вероятно, выломанные из какого-то забора, в облупившейся серой краске.

Круглый ловко сунул доску в бочку и отпрянул.

– Государство, церковь, семья, – откликнулся кто-то с другой стороны бочки.

– Как? – переспросил Виктор.

– Не нужна твоя семья, – объяснил бас.

– Моя? – Виктор сделал обеими руками хватательное движение, словно пытаясь вырвать по булыжнику.

– Вопрос, между прочим, дискуссионный, – встряхнулся лохматый.

– И моя не нужна, хоть я женат, и твоя, – поспешил с ответом круглый, усаживаясь рядом. – Миллионы семей отомрут. Всё государство – лишнее. Без власти проще будет. Собственность – это зло.

– Свобода тебе нужна и жене твоей, – бас наступал.

– Хороший левак укрепляет брак, – гоготнул пацан с гребнем. Его ирокез, кажется, был крашен зеленкой.

Круглый, хихикая, качнул воздушным шаром головы вбок и вверх, указывая куда-то. Виктор взглядом проплыл над брусчаткой и уткнулся в деревья сквера, желтевшие листьями. Между тополей стоял одинокий клен с более крупной и более густой листвой.

– Как это? – его пронзила догадка. – Все со всеми будут спать? – Он шлепнул ладонью по булыжнику. Шлепнул еще. Шлепки звучали нежно. – Может, вы и так, но меня не переделать. Ну вот, допустим, сейчас до женитьбы все кувыркаются. И никто слова не скажет. Мол, так и надо. А пятнадцать лет назад? Да всё по-другому было. Я считал, и не я один: если замуж выходишь – честной выходи…

Над бочкой вспорхнуло гневное пламя, и ворох искр прилетел ему на колени.

Виктор вскрикнул, вскочил, затанцевал, стряхивая жгучие алые земляничины и суетливо охлопывая себя по ногам. Постоял, изучая брюки. Усталость развеялась вместе с легким дымком, который шел от его коленей, как от грибов “дедушкин табак”.

– Так, ладно, не писай в рюмку, – пробормотал он девиз из детства, обращаясь к себе, отвесил общий щедрый поклон анархистам, бочке, памятнику героям 1905 года и пошел от них, не оборачиваясь.

На ходу он услышал многоголосое восклицание. Повернувшись, увидел, что в глубине сквера выстроилась какая-то шеренга. Он приблизился: это был небольшой строй человек из тридцати в черных куртках с красно-белыми нашивками и повязками на рукавах. В сторонке кучковались женщины, которые тревожно жужжали между собой:

– Молоденький, скажи, Мила?

– Они его Петрович называют.

– Воевал…

– Где, где?

– В Сербии!

– Баркашов?

– Баркашов!

Коренастый мужчина расхаживал перед строем с коротким автоматом.

– Мы здесь, братцы, не за депутатов, их кресла и “Волги”. – У него был немного расслабленный, как бы талый голос. – Мы сюда пришли за русских. Если победят демократы, умрут миллионы русских, а на наше место приедут миллионы нерусских.

Он был в темной кожанке, с русыми усами, серыми холодными глазами. От виска по скуле винными каплями тянулись родимые пятна.

– Россия без русских – это не Россия! – Он перехватил автомат левой рукой и небрежно выбросил перед собой правую: – Слава России!

– Слава России! – ухнули голоса, руки взметнулись и замерли, точно бы провода под током.

Виктор вернулся на площадь.

Одиночки и пары слонялись от костров и палаток к стеклянным стенам и обратно. Толкучка сохранялась у подъездов возле нескольких депутатов и стола с записью в добровольцы.

Он подошел к центру площади, где собралась внушительная группа слушателей. Немного раздвинув ветхих старичка и старушку, словно шторы, он заглянул внутрь круга. На гладком, очищенном от коры бревне сидел мужчина в белой рубахе и красной безрукавке и держал руки над вялым костерком. У него был мясистый рот с блестящей нижней губой, синели глаза, на лоб спадала желтоватая челка. Он о чем-то хрипло говорил, обаятельно гримасничая, пальцы его подрагивали над огнем, на правой руке странно кривые. “Переломали. Похищение”, – вспомнил Виктор, вновь признавая Анпилова. Асфальт был содран, здесь же торчала туристская палатка цвета хаки.

– Мы за советскую власть, но повторяю: эти господа депутаты нам не союзники, а попутчики. Это они посадили нам на хребтину Ельцина и должность президента ввели, это они придумали поганую независимость России и праздник поганый, это они одобрили сговор в Беловежье. Помните, мы сами их разогнать хотели? Поход на Белый дом. Декабрь девяносто второго. – Он повел глазами, вытягивая шею.

– Помним, помним… – раздались голоса.

– Как не помнить, Виктор Иванович, – наклонилась пожилая сухощавая женщина в защитных пилотке и гимнастерке, зазвенели ее ордена. – Виктор Иванович!

– Аюшки!

– Ты бы одевался капитальнее. Простудишься, куда мы без тебя?

– Виктор Иванович, нате поешьте… Теплая, не горячая, – мелодично известила девица, протягивая на ладони разломленную картофелину. Виктор сразу вспомнил ее темные косицы, которые видел у музея Ленина после поминок. – На соседнем костре испекли вместе с Пичушкиным. Уже соленая!

– Что, и Пичушкина запекли? – Анпилов широко улыбнулся.

– Нет, Пичушкин мне помогал просто, – девица искренне смешалась.

Анпилов взял клубень, похожий на камень, задержав руку девицы в своей, и Виктор увидел черный маникюр ноготков.

– Виктор Иванович, не надо тебе соль, вредно же! – подала ревнивый голос нарумяненная и красногубая старуха с сиреневыми кудрями.

Анпилов повернулся к ней, не гася улыбки:

– Не могу я без соли! Ну хоть убей! Товарищи родненькие, давайте лучше споем! Санек, ты где?

На край бревна резво присел, сжимая гитару, юноша с золотистыми космами и решительным вздернутым носом.

– Команданте Че Гевара… – подмигнул Анпилов синим, еще ярче заискрившим глазом. – Не выучил еще? – И хрипловато раздельно напел:

                        Десде ла историка алтура

                        Доне эл сол де ту бравура…

Юноша смущенно зачесал нос.

– А “Куба рядом” знаешь?

– Кубарем?

– Ну молодежь пошла… “Куба далека, Куба рядом…” Что, никто слов не знает? – Анпилов улыбался победной улыбкой космонавта, обводя всех веселым взглядом; остановился на Викторе – смотрел проницательно, словно бы подначивая.

– Я знаю, – не выдержал Виктор.

– Привет, Чубайс! – Анпилов выдавил в рот рассыпчатую картошку из пепельного мундира.

У кого-то жалобно замычала гармонь, предлагая себя вместо гитары.

– Я не Чубайс, – сказал Виктор с горечью.

– А что такой рыжий? Прости меня, товарищ! – Анпилов засмеялся с набитым ртом. – Петь умеешь?

– Вроде того, – сказал Виктор хмуро.

– А играл?

– Бывало.

– Да ты у нас бывалый! Ну-ка иди сюда. Как звать тебя?

– Тезки…

Виктор занял место паренька, который со вздохом передал ему гитару. Он перебрал разболтанные струны и, ощущая, что медлить нельзя, а кровь прилила к лицу, запел смело:

                        Дальняя даль никому не помешала,

                        Мы собрались со всего земного шара,

                        Мы собрались за чертою океана,

                        Здесь, на твоей молодой земле, Гавана.

Гитара была в многочисленных алых и желтых наклейках, надписи и изображения расплывались – Виктора всего захватила песня. Он пел залихватски, опасаясь показаться смешным, но слышал: получается.

                        Небо надо мной, небо надо мной —

                        Как сомбреро, как сомбреро!

                        Берег золотой, берег золотой —

                        Варадеро, Варадеро!

Он гордился своей памятью: Варадеро. Он даже знал, что это такое – курортный город на севере Кубы.

Упали капли дождя, липкие и одинокие, как капли пота.

                        Тысячи глаз на тебя глядят, Гавана,

                        Тысячу раз говорим мы неустанно:

                        Куба далека, Куба далека, Куба – рядом!

                        Это говорим, это говорим – мы!

– Здорово поет, чертяка! – Анпилов щурился затуманенными глазами. – Арина, дай ему картошки!

Девица с красной звездой на футболке качнула наливными грудями:

– Приходите к нашему костру, сегодня ночью еще испечем.

Капли продолжали падать, одна уверенно пробежала за шиворотом по спине, Виктор запрокинулся, и новая капля попала ему в лоб, крупная, как троеперстие. В небе расплывалась густая туча. Люди незаметно разбредались.

– Выручайте! – К костру подскочил изможденный мужчина, он был в изношенной куртке, напомнившей Виктору картофельный мундир. – На набережной полный провал! Там баррикада курам на смех. Стали нормальную строить, рук не хватает! Там тяжести таскать надо. Виктор Иванович, прикажи!

Костер фыркнул и зашипел.

– Я не приказываю, я только советую. Баррикада – дело святое. – Анпилов закатил глаза, которые вмиг потемнели, отразив небо. – Ну, кто у нас грозы не боится?

– А на кой ее бояться, – нахохлилась маленькая старушка в платке и сапогах и задергала морщинистой, уже увлажненной щечкой. – У нас газета называется “Молния”! В детстве моем в деревне шаровая молния в наш дом влетела. Мы с отцом стояли, не двигались, она сама и улетела в окно. Я с этих пор вообще грозы не боюсь. У моей соседки внук, хороший мальчик, смышленый, а боится. Только где загремит – он под кровать. Прадеда у него молния убила, видно, оно и передалось…

И тут начался ливень. Казалось, стеклянные стены пошли в наступление по всей площади. Или наоборот – стихия начала штурм дворца.

– Ура! – заорал кто-то, взбегая на холм, и исчез, как в атаке.

Серый ледяной поток оглушил, ослепил, заткнул рты. Паренек с золотистыми космами, вмиг обмазавшими голову кашей, ринулся к Виктору и выхватил гитару, чтобы тотчас уронить – хорошо, под ногами не было асфальта.

Площадь пустела стремительно, избиваемая водой, затянутая дымом гаснущих костров. Кто-то заползал в палатки, и они распухали от желающих спрятаться, кто-то жался под козырьки подъездов и стучал в двери, кто-то открывал предусмотрительно взятые зонты. Анпилов отмахнулся от лилового зонта, протянутого старухой с сиреневыми кудрями; он озирался, мокрый, неистовый, капля повисла на нижней губе, безрукавка слиплась с рубахой. Близкий сияющий разряд молнии наполнил его глаза чем-то потусторонним. Он развернулся и пошел к Белому дому, зачавкала вода в кроссовках, видимо, ему великоватых. “Чавк, чавк, чавк” – услышал Виктор, идя рядом, промокая и холодея до внутренностей. “Бабах!” – громыхнуло так, как будто взорвалась связка шумовых гранат, и ливень еще больше усилился, точно подогнали новые водометы. Чавканье анпиловских кроссовок потонуло в этом свирепом стрекоте.

Через несколько минут на набережной у парадного входа голый по пояс Виктор, паренек-гитарист (он, взбежав наверх по гранитным ступеням, положил гитару под мраморный навес, а заодно Викторовы свитер и майку), маленькая старушка, не боявшаяся грозы, и еще десяток промокших до нитки людей строили баррикаду.

Виктор с удовольствием напрягал мышцы под холодным душем.

Это лихорадочное строительство баррикады едва ли имело смысл, даром что в такую погоду им не мешала никакая милиция. Они по-муравьиному собирали из окрестностей всякие грузы, добавочно отяжелевшие: выламывали, волокли, катили, складывали в кучи. Они действовали наедине с потопом и проносившимися по лужам бездушными машинами, словно бунтовали против кого-то, желавшего их смыть.

Здесь уже стояли рядком перевернутые мусорные ящики, холодильник “Минск” без дверцы, полный воды, и прислоненные к ним отточенные кровельные листы, плаксиво сверкавшие серебром. Виктор помог толкать огромную деревянную катушку с нитями проводов. Докатили, и он сразу же побежал под раскаты грома на соседнюю улицу, к ткацкой фабрике. По тротуарам трое со скрежетом тащили старый рыжий музейный станок с выпуклыми цифрами “1937”, памятник сгнившему производству. Виктор впрягся спереди. Рядом пыхтел пожилой военный в промокшей форме, с красной железной звездой Союза офицеров. Виктор увидел себя с небес, из окон Белого дома или из темной тучи рыжим упрямым муравьем, прилипшим к рыжей иголке, и его это почему-то развеселило. Потом он ломом поддевал плитки, и маленькая старушка принимала их азартно, укладывая ровными башенками. Зацепив и подняв очередной каменный квадрат, он обнаружил дождевого кораллового червя. Червь беззащитно извивался под секущим дождем, Виктор оглянулся на старушку, передавая ей плитку, и напоролся на голубую вспышку, полоснувшую серое небо. Казалось, на том берегу молния ударила в шпиль гостиницы “Украина”, высветив всю высотку по краям. Ярко полыхнула река, выгорая до дна.

А потом, обессилев, ливень начал стихать, и вокруг моментально прорезались голоса.

– Идем во дворы! Качели, карусели, горки! – закричал высоченный человек в шляпе, с которой текли ручьи.

– Я детское трогать не буду! – закричал в тон ему отставной военный.

– Да ладно! Мы ради всех детей! И нынешних, и будущих!

– Теперь деревянные ставят горки. Их легко поломать, – оживилась старушка. – У меня во дворе с деревянной катаются. Еще избушки ставят из бревен. Такую быстро разберем.

– Детей пожалейте! – с мольбой сжал руки военный.

Виктор понял, что настало время уходить. Он взошел по гранитной лестнице, сделал несколько гимнастических рваных движений, напялил сырую одежду и отправился к метро под дождем, который слабел и шамкал, выдувая на лужах бледные пузыри.

– Чтоб вас разбомбили! – раздалось с застекленной остановки.

Кабанистый парень в потемневшем малиновом пиджаке сползал со скамьи, отхлебывал пиво из жестянки и обращался в никуда.

– Ты кому? – спросил Виктор строго.

– Я этим…

– Этим кому?

– Всем мудакам…

– Это кто такие?

– Эти… Поезд ушел. Жить не мешайте.

– А как жить?

– Как все живут. Жрать нормально, кино смотреть клевое, телок пердолить. Кремы-хрены, шмотки. Этот… Как его? Компьютер… Мир повидать… Ты чего под дождем встал? Иди ко мне, сушись.

– Страну продали. Народ в нищете.

– О, да ты оттудова! Не, папаня, ваши лозунги мне до лампочки! Вы чего мне дать можете?

– Бессмертие, – выдохнул Виктор и сам себя не понял.

– Не, отец, ты шагай давай, ты, я смотрю, больше моего бухой… Иди!

Виктор отвернулся.

“Обыватель”, – подумал он с презрением.

 

Глава 17

Он бы не поверил – Лена ему изменяла.

Он слишком часто обвинял ее в изменах, и она от него всегда отмахивалась, как от назойливого дуралея, поэтому про себя он давно не сомневался в ее верности.

Виктор бы изумился, узнай он правду.

Он угнетал ее с самых первых дней беременности. Но она боялась быть брошенной (навсегда ранила история с Костей, поселив в душу неуверенность), и это вызывало новые приступы нараставшей злобы. Она боялась показаться зависимой и слабой, хотела выглядеть королевой, а сама боялась.

Забеременев, она забыла и думать о любви – ее всё время подмывал страх. Именно подмывал. Теплыми мыльными волнами. И она стремилась вырваться из этой квартиры, с которой связывала неприятное. Пусть будет по Витиному хотению: вдруг за городом действительно легче. Она злилась на него, охамевшего и нелепого, на себя, что продешевила, вышла даже не за москвича, а за первого встречного детину, что стала по глупости женщиной, но не успела погулять, злилась на свой податливый организм, из-за которого залетела так быстро.

И она сказала Валентине, вроде в шутку, но скрипнув зубами:

– Ох, и тому ли я досталась? Может, обождать надо было с замужеством.

– Это тебя, Леночка, беременность твоя баламутит. Беременные, они всегда недовольные. От этого на соленое тянет. Соль – она ж к ссоре. Девчонка одна у нас, архитектор, в декрет вышла. Места себе не находила. Мужа видеть не могла, ее даже рвало при виде его. Он, бедный, переживал, трясся весь. А родила – и сразу успокоилась. Живут нормально…

– Пройдет?

– Пройдет… – раздольно, с высоты опыта произнесла мачеха. – Тебе радоваться надо. Другие забеременеть мечтают, и не могут, и носятся по докторам. Муж у тебя – человек хороший. Где он неправ – ты потерпи. Самая правая, что ли? От нормальной женщины муж разве уйдет, или она его бросит? – Мачеха осеклась, поняв, что сказала лишнее: это был как бы намек на Ленину мать Катю. – Нет, всякое бывает, конечно. Но без терпения никуда. Думаешь, другой лучше будет? Только хуже!

Слова Валентины немного утешили.

На пятом месяце она встретила дикую старуху. В женской консультации в коридоре, где ждали приема, старуха с белыми волосками на лице, которые она выдергивала с нитяным треском, говорила громко:

– Девочки, не берегите дырку! Дырку не берегите! Дырку беречь не надо!

Тон у старухи был наставительный. Что она забыла среди беременных? Нарочно затесалась? Или сидела к гинекологу по поводу опухоли?

Все смущались, прятали глаза, хихикали, заслонялись книжками, и только одна женщина лет сорока с измочаленными руками прачки, накрывавшими колени, потребовала:

– Прекратите хулиганить!

Услышав старухины трескучие фразы, Лена вдруг сказала себе мстительно и весело: “Ничего, рожу и буду…” – дальше матом. И добавила: “С кем захочу”.

Рожала она в Москве на Пироговке целую ночь, трудно. И жизнь с рождением Тани сразу стала гораздо труднее. Теперь, когда она, сидя на отшибе, в окружении желтеющих садов августа, держала у груди родного детеныша, беспокойство усилилось, но первое время, по совету Вали, она старалась не раздражаться. Она терпела газеты с заполненными кроссвордами (пылились на подоконнике и валялись на полу), терпела моряцкий запах пота и даже запах водки и самогона, терпела хмельную ревность и расспросы о ее прошлом, о тех, кого пока почти не было…

Иногда раздражал ребенок, часто просыпавшийся и плаксивый. Она гнала раздражение нежностью. Ребенок радовал, но в голове теснились мысли о том, что надо выходить на другую работу с меньшей зарплатой, зато с длинными выходными, в поселке она завязнет. Иногда вдруг накатывала любовь к мужу, как в ночь его ухода, она ждала, скучала, тревожилась, умилялась его шагам, словам и, наконец, самому голосу. Тем более за ребенком он ухаживал самоотверженно. Лена успокаивалась: вот и стерпелся-слюбился; но как только появлялась уверенность, что он никуда от нее не денется, ей почему-то начинало хотеться чего-то еще, яркого, и она вспоминала: “Я ведь красивая женщина”.

При этом с Витей ей было хорошо, даже запах его бывал кстати. Обычно она с охотой делила с ним постель, в отличие от поры беременности, и всё же время от времени ей казалось, что любви-то еще настоящей она не знала.

Виктор зарывался в чертежи, развел железный хлам у себя в комнате, редко мыл и причесывал голову, не пользовался одеколоном, говорил обрывками, чудовищно зевал. Главное – он изменился: оставил повадки ухажера, перестал трепетать вокруг нее. После первой ночи их отношения треснули. Как ни замазывай, трещина проступала: он больше не обещал водить ее по балетам или кормить одним мороженым и постоянно намекал на какую-то ее вину перед ним, продолжавшую его волновать. Или не намекал – но уже в обыденных, бытовых, самых мирных его словах Лене слышались намеки. Отомстить бы ему за это!..

Она качала коляску вечером в саду, дожидаясь мужа со станции, и начинала мечтать. Воображение рисовало романтического призрака, вероятно, из рода вампиров: элегантного, выглаженного, с пробором блестящих волос и блестящим, как лак, многозначительным взглядом. Ее второй муж любит и знает театр, говорит точно и ласково. Он щедрый и снисходительный. Он занимается внешней торговлей или дипломат. “А как он будет относиться к ребенку? Да и кому я нужна с ребенком? Да кому я вообще нужна?” Двадцать четыре года – и сидеть прикованной к коляске, пока молодость проходит электричками мимо “Платформы 43 км”? А там и тридцаха. А дальше – всё. Как шутила Оля с работы, “неликвид”. Пылись на складе.

За город переехала… А кто здесь ее видит? Специально сюда перетащил…

На самом деле она не могла ясно представить, какой ей мужчина нужен.

В школе нравился отличник Виталий Астраханкин, хрупкий, с надменной мордашкой и пшеном волос, благородный, холодный, летучий; во дворе жила его противоположность – хулиган Тема Гриднев, заторможенный, разваренный скот, казалось, булькавший кипятком, почему-то и к нему тянуло. Она ждала: кто обратит на нее внимание, – обращал лишь Лызлов по кличке Дохлый, диатезный троечник, презираемый и отличником, и хулиганом. В техникуме она целовалась с худым блондином Димой Зоммером (специальность – слесарь-ремонтник, по-немецки добросовестный), она давно наблюдала за ним, и, словно учуяв ее интерес, на общей попойке он первым подошел, шатаясь, – стал целовать губами вкуса портвейна. Через месяц он попал под поезд, чтобы (так представляла Лена) в железном свисте, гудках, ослепительном луче, снежном вихре сгинула частица ее самой.

Прошел год… Таня уже начала понемножку ходить, но днем Лена укладывала ее спать в ту же коляску и по-прежнему поскрипывала ею в банановых зарослях. В том августе на коленях лежал журнал “Наш современник” с романом Пикуля “У последней черты” (мачеха подарила дефицит). Лена научилась, не поднимая глаз, определять, какой поезд прошел: скорый, товарняк, электричка. Различала даже, по каким путям: ближним, из Москвы, или дальним. Правда, иногда поезда наслаивались друг на друга до неразборчивости. Недавно причалила, шипя, московская электричка, и Лена ждала прихода мужа. Из-за соседской ограды раздавалось загнанное “эх-эх-эх” и резиновые чмокающие удары.

Звякнула задвижка, хлопнула калитка, Лена перевернула журнал:

– Приветики.

– Здорово.

Виктор по-хозяйски навис над коляской, закрывая солнце, обволакивая густым запахом пива.

“Иэ-э-эх!” – вырвалось протяжное из-за ограды. Брянцевы разом повернули головы.

За серыми досками и колтунами оборванной малины, мелькая загорелой кожей и подпрыгивая, как лягушка, парень избивал подвешенную на турнике бордовую грушу.

– Нравится? – спросил Виктор.

– Спортсмен! – сказала Лена насмешливо, чему-то смущаясь.

– Хорошо тебе так сидеть: хочешь – книгу читай, хочешь – спорт показывают…

Виктор оскалился, и крепче пахнуло пивом. Ей показалось: кисловатый запах исходит от веснушек, сбившихся ему на блестящий нос.

– Скучно так сидеть, – сказала Лена.

– А как ты хочешь? Лежать?

– Никак я не хочу.

– Хочешь, собаку заведем.

– Козу еще скажи или корову! Сам видишь, я сейчас вся ребенком занята.

Он погладил круговым движением по зеленому коленкору коляски:

– Нагрелась! Как бы Таньку тепловой удар не хватил.

– Типун тебе.

– Солнце целый день жарит! А ты всё сидишь, сидишь… Кого высматриваешь?

– Тебя.

Они говорили отрывисто, под всхлипы и шмяканье за оградой.

– Ни с кем еще не познакомилась?

– А надо?

– Сама решай.

– С кем мне знакомиться?

– Тебе – и не с кем? Пока я на работе… Кого-нибудь в гости пригласи, не так скучно будет…

– Да не до знакомств мне.

– Как? Сосед вон какой у нас…

– Зачем он мне?

– Нужен, наверно, раз ты у забора села…

– Чего-о? – Лена опять перевернула журнал и наклонилась над буквами.

“С помощью солдат он туго пеленал Гришку для его последней колыбели, – писал Пикуль. – Распутина вязали столь плотно, что…”

– Как хоть его зовут?

– Я почем знаю, – зашелестела страницей.

– Не знаешь?

– Нет, не имею чести…

– Чести не имеешь?

Виктор пробрался сквозь строй крапивы к малиннику, оперся о перекладину, сухо захрустевшую, и призывно свистнул. Удары продолжались. Лена засмеялась. Виктор резко обернулся, пронзая ее острым взглядом, она сделала вид, что читает.

– Эй! Ты там оглох?

– А? – Паренек бросил грушу и в перчатках подошел к ограде.

– Как жизнь молодая? – Виктор не выпускал перекладину.

– Лучше всех!

– Ты живешь здесь, да?

– На лето к бабушке приехал… В институт поступил в этом году… На учебу скоро. – Запыхавшийся голос создавал впечатление, что он оправдывается.

– Первый курс? Не похож. Здоровый, как лось. А я чего тебя позвал… Как зовут?

– Денис.

– А я Виктор, Денис. Соседей надо знать! Мою-то, понятно, знаешь, она здесь день-деньской…

Паренек небрежно кивнул.

– Знаешь? – повысил Виктор голос.

– А?

– Лену мою знаешь, говорю?

– Не, а чо?

– А чо тогда киваешь?

– Мальчик, не обращай внимания, – сказала Лена громко. – Он у меня психованный. – И снова наклонилась над журналом.

– Как? – Виктор, забыв о пареньке, подскочил к ней.

– Так! – выдала она ему в тон. – От…бись от меня!

– Ты… – Он закинул руки назад, возбужденно щурясь. – При ребенке!

– Каком ребенке? Она понимает?

– Тварь!

– Ударь! Ударь меня! Только попробуй! Сразу с тобой разведусь!

Пискнула и заворочалась девочка. Паренек отхлынул от забора, испуганным бегом протопал по крыльцу, и наступила тишина.

Виктор не говорил с ней до вечера, утром убрел на работу. Вернувшись, заговорил как ни в чем не бывало. Значит, съел. С того раза она давала ему отпор. Войдя во вкус, стала вцепляться первая. Теперь они ругались всё чаще.

Виктор мог сгоряча убежать из дома, но быстро остывал и возвращался, а она от скандала к скандалу расставалась со страхом, что он ее бросит. Впрочем, завалы газет с кроссвордами, запахи пота и выпивки или привычка грубо хватать за волосы лобка – это всё осталось прежним и даже устраивало ее.

В ноябре их с Таней положили в пушкинскую больницу: у девочки несколько дней держалась непонятная температура.

Ближе к ночи в бокс зашел дежурный врач, рослый большеголовый кавказец. Двумя сжатыми пальцами потрогал спящей девочке лобик, перевел взгляд на Лену:

– Как дела?

– Укол сделали.

– Укол – это правильно.

Шагнул к другой женщине (развевались полы халата), похожей на изнуренную кенгуру, – она была с малышом, который ныл за сеткой и всё время выплевывал соску, погрозил ему пальцем, потом погрозил ей:

– Не спала, что ли, давно? Спать надо. На кого похожа! Ребенку не нужна мать-инвалид!

– Я не мать, я тетя.

– Тетя-инвалид! – И обратно к Лене: – Жалоб нету, мамаша? Голова не болит?

– У кого, у меня?

– Не у меня же. Себя не забывай, – заботливо окинул бархатным взглядом. – Давно болеете? Сколько температура уже? Пятые сутки? Ай-ай! Вирус такой поганый! Зайди в сто седьмой. Хорошие дам рекомендации. – Он лихо развернулся и вышел.

…Лена поскреблась в дверь, донеслось громовое:

– Да!

Вошла, попала в сумрак. Врач сидел перед красной лампой и что-то писал. Поднял голову, словно очнувшись. Выплыл из-за стола, роняя лохматые тени. Взял ее за плечи, усадил в дерматиновое кресло.

Впечатал ладонь в лоб и, не убирая, защелкал языком:

– Градусник не надо? Точно?

– У вас рука горячая.

– Нормальная рука. Нет, не нравишься ты мне. Смотри, заболеешь – домой отправлю. Я историю почитал. Значит, сыпь у нее?

– Сегодня… Покраснение. От антибиотика, сказали.

– А ты сама в порядке? Уверена? Хочешь, осмотрю?

Лена столкнулась с его глазами, мерцавшими на затемненном лице, и ощутила, как действительно покраснела среди сумрака.

Слабо сказала:

– Не хочу. Что с Танечкой, что-то серьезное?

– С какой Танечкой?

– Моей.

– A-а… Ты не переживай. Завтра будет лучше, завтра вспомни Сослана Эдуардыча. Я историю смотрел: там всё нормально, всё плохое у вас позади. Главное – ты теперь не подхвати ничего. Этот период самый заразный. Такая симпатичная… Тебе болеть нельзя. Больше кушать надо. Хотя… Что я говорю! Лучше не толстей. Вот сейчас в самый раз… Кр-расота! Слушай, ты расслабься… Будешь грустная – себя доконаешь. Дети любят веселых! – Лене показалось, что он говорит тост. – Кормишь еще?

– Да ей уже больше года!

– Меня мать до двух лет кормила! Поэтому вырос такой… всё выросло… не как у людей… Ха-ха! Много чего могу… Это всё молоко мамино! Зато грудь… Грудь как? Меньше не стала?

– Не знаю…

– А кто должен знать? Так ведь и не скажешь, что кормила. – Он равнодушно скользнул глазами по ее глазам и впился долгим взглядом ниже. Лена была обездвижена, сумрак тяжелил веки, глубже затягивал в кресло. – Не болят? Ночью не болят? Что молчишь? Бывает? Дай! Врачу всё можно, – буднично протянул большие руки и стал мягко поглаживать сквозь кофту, сразу нащупав соски.

Она, как в полусне, поймала эти руки, жаркие, покрытые жестким волосом.

– Не хочу…

– Не хочешь… Что ты не хочешь?

Он стоял, оглядывая ее сверху вниз, и сердито повторял:

– Не хочет… А кто кого хотел? Не хочет она…

– Я к вам сюда не для этого пришла.

Он отступил подальше и беспокойно залопотал с усилившимся акцентом, как сквозь зачастившее сердце:

– Я ж тебя не раздеваю. Я тебе вопросы задаю. – Зашел за стол, что-то уронил со стеклянным стуком и выкрикнул: – Свободна!

Температура у Тани прошла наутро, их выписали.

Лена то и дело прокручивала сцену в кабинете: сначала с брезгливостью, затем с усмешкой тайного удовольствия и озорства, позднее не без мечтательности; в конце концов, временами, озлившись на допросы мужа, стала жалеть, что не уступила, вспоминала находчивые опытные руки, пылкое хвастовство мужской силой. Но о чем тогда, в больнице, она могла еще думать, кроме как о болезни ребенка? Если бы Сослан встретился ей в другом месте, может быть, всё бы вышло иначе.

Однажды в постели она неожиданно для себя самой перевернулась на бок и с закрытыми глазами сказала:

– Я не буду.

– Месячные, что ли?

– Угу.

– Стой! На той же неделе были…

– Я спать хочу.

– Ну это новости! – Слышно было: Виктор сел, наклонился над ней; она плотнее зажмурилась. Тихо спросил то ли глумливо, то ли всерьез: – Ты чо, подцепила чего?

– Ага! – кончиком носа повела по ворсинкам ковра и чуть не чихнула.

– Лен… – он ущипнул ее за мочку уха.

– Не трогай меня! – Она рывком подтянула одеяло. – Будь ты человеком!

Он заворчал, как собака, которая грызет свою цепь, забормотал какие-то проклятия и недобрые обещания, и под эти звуки она со странной отрадой заснула.

С тех пор, когда просто взбредало, или хотела помучить, или в отместку за что-то – она отказывала. Он ворчал, грыз невидимую цепь, но смирялся.

…А в мае восьмидесятого случилось так, что она поехала из Москвы в Пермь.

Закадычная подруга Настя Авдюкова, геолог, три года назад попавшая на Урал по распределению, выходила замуж за инженера-пермяка. Таня оставалась на дневное попечение немолодой соседки Полины Алексеевны и вечернее Вити, благо ехала Лена всего на день плюс два дня в дороге.

Она едва не опоздала: рассчитывала быть раньше, до Ярославского вокзала прямиком, но электричка неожиданно встала на сорок минут после платформы Лось. Виктор не провожал – с работы сразу к дочке.

Лена ворвалась в купе, бросила сумку и краем порозовевшего, как и вся она, уха засекла: грохнули двери, лязгнул состав, поезд тронулся.

Она глубоко вобрала душноватый воздух и медленно выдохнула. Напротив нее, на вешалке, между полкой и дверью, висел военный китель, золотилась звезда на погоне. За столиком сидели двое: один молодой, в голубой майке, другой старше, в белой.

– Здрасьте, – улыбнулась смущенно.

– Евгений. – Румяный парень в голубой майке поднялся, сделал шаг, вагон дрогнул, и он схватился за верхние полки, показав небольшие миловидные мышцы.

– Лена.

– А мы, кажется, знакомы. – Голос второго пассажира прозвучал четко даже сквозь нараставший перестук, и она сразу же его узнала: часто встречала в Минобороны, когда работала в службе тыла. – Вадим, – человек коротко кивнул темной, с первыми залысинами головой.

Поезд с резвой насмешкой бежал в обратную сторону мимо станций, которые она недавно проехала на электричке. Знакомая березовая роща, свалка, мелькнул их вишневый дом, где муж, возможно, уже был с дочкой, через секунду – зеленый дом Никитичны: может, Танечка еще у нее.

– Белье надо взять, – Лена встала.

– Этточно, – сказав в одно слово, взмыл Вадим.

В коридоре они попали в маленькую очередь. Вадим обернулся, Лена оказалась с ним лицом к лицу. У него были серые глаза под черными вразлет бровями.

– Красивое платье, – сказал тоном заговорщика. – Ситец?

– Штапель.

– А я вас давно заметил. В столовке вместе стояли… Было? Еще на лестнице каблуками цокали… Цокала… А я… – сильная волна толкнула Лену ему на грудь, Вадим придержал ее, одновременно приобняв, – я хотел подойти…

Они посторонились, пропуская людей с бельем, сунулись к безмолвной размашистой проводнице. Когда понесли волглые, пахнущие тестом пачки, солнечная вспышка озарила коридор, и у обоих блеснули кольца.

Женя пошел за своей порцией белья, Вадим с Леной остались вдвоем, стали застилать: она – верхнюю полку, он – нижнюю, спинами друг к другу, тихо ударяясь локтями и нежно сшибаясь попами. Вокруг обильно летали пылинки с матрасов, мерцая на свету, как драгоценные. Вадим справился быстрее, сел поверх одеяла за столик, Лена, охлопав подушку, посмотрела в окно – и вдруг это вялое кружение светлой пыли отозвалось в ней сладким замиранием, предчувствием какого-то волшебства.

– Так ты где теперь?

– Недалеко, тоже в центре. Там график полегче. Тема всё та же: котельные, ЦТП…

– Жалко, что от нас ушла.

– Почему?

– Я бы с тобой познакомился, – сказал убежденно.

Вернулся с бельем сосед. Вадим достал из чемоданчика бутылку коньяка “Двин”, Женя палку колбасы из прозрачного пакета, откуда торчал еще букет колбас, Лена выложила плитку шоколада “Салют” и принесла всем чай. Вадим поднял стакан с коньяком “за нашу спутницу и за ее большое счастье, человеческое и женское, и чтоб больше было приятных минут”. – “Я обычно вино пью”, – Лена пригубила. Женя рассказал, что едет в отпуск к родителям в пригород Кирова, ему двадцать пять, барабанщик в Москве в оркестре при ДК “ЗИЛ”. Вадим сказал, что он до Глазова – инспектировать воинскую часть.

– Сейчас в Москве дурдом начнется, – он возюкал пальцем коньячную каплю.

– В июне, – сообразила Лена. – У меня муж говорит: радуйся, в Подмосковье сидим. Хоть спокойно всё, без приключений.

Женя развел руками, оправдываясь перед кем-то:

– Олимпиада! У нас – Олимпиада! Это же раз в жизни такое… Когда еще будет? В другой жизни, наверно. Я бы мечтал на Олимпиаду попасть! А так, вы знаете, я Москву что-то не очень… Дома тишина, рыжики зеленые, цвета иголок, вкус еловый, таких нигде нет… Обидно: отпуск кончится, они только пойдут. На Вятке жизнь особая, лесная… – Он мягко растянул губы навстречу своим словам.

– Слыхала, – сказала Лена. – Муж оттуда… Не скучно?

– Мне скучно не бывает, – перевел на нее улыбку: – Давно замужем?

– Три года.

– Этсрок! – Вадим поднял стакан.

– Не, я не женат… – Женя, влив в себя коньяк, мгновенно прибавил в румянце. Лена смочила губы, стала разламывать на обертке пористый шоколад. – Есть одна… вроде как невеста… Правда, старше меня и с ребенком. Да мне какая разница… Лишь бы хорошая была. У вас есть дети?

– Дочка.

– Сын, дочь, – Вадим звякнул кольцом по подстаканнику. – Взрослые почти. Я-то уже матерый, тридцать шесть. Но по мне: всё только начинается! Или старый я дед, а? Твой какой приговор? – Он обращался к Лене, шевеля крутой приподнятой бровью.

– Молодой, – мяукнула, прожевывая шоколад.

– У нас тишина, – поделился Женя, – и то, бывало, гуляешь по городу, тут к тебе мелюзган: “Ты с какого района?” – “Тебе какое дело!”, а за ним повыше подходят. Прическа у меня, – он встряхнул светло-русым каре. – От Москвы отъедешь – сразу огребешь.

– Часто огребал? – спросил Вадим поощрительно.

– Не, я карате занимаюсь. В Москве, в Сокольниках. Говорят, скоро его запретят. Карате страшнее пистолета. Сейчас по Союзу много случаев, когда приемами на тот свет отправляют.

Выпили по новой и увлеченно заговорили о боевых искусствах и драках.

Они сыпали историями, соревнуясь, будто бы угодив в азартную игру, и всё время посматривали на нее: то ли как на судью, то ли как на приз. Она тоже стала пить, уже не понарошку, глотками, смеясь звонко, всё звонче и звонче, крутя темной головой (вчера постриглась, челочка прореженная, сквозная, с ветерком – в купе душно, но челка с ветерком), даря блестящие темные глаза одному и второму.

– Мой знакомый по Ленинграду шел, – задорно сообщил Женя. – Прохожего просит: “Дай прикурить!” Тот ему в морду хрясь: “А пожалуйста?” Вроде ужасно, но вежливость тоже нужна.

Вадим усмешкой подавил зевок:

– Я когда служил, один боец посылки у нас в каптерке крысил: сахар, колбасу… Курево внаглую воровал. Мы его поймали – папиросы жевать заставили.

Лена кокетливо повела головой:

– Он так умереть мог…

– Не всю пачку. Две-три цигарки он у нас съел.

– А тебя что, никогда не били? – Женя заполз на стол румяными, как его щеки, локтями.

– Бабуся в детстве крапивой стегала.

– А в армии?

Они дрались, поняла Лена. Они дрались за ее внимание. Ее пьянила сама ситуация: двое желающих произвести на нее впечатление мужчин, замкнутое пространство, пролетающий май…

– В армии нормально было, – сказал Вадим задумчиво. – В армии вообще нормально. В армии всё на пользу… Я в Туве служил, мотострелковая дивизия. Вот кругом – да, было лихо. Если вдруг война – тувинцы первые к американцам перебегут. Я всегда с ними дрался, когда в увольнение ходил. Однажды трое пристали, пьяные: “Давай деньги!” Я говорю: “Даю!” – двоих столкнул лбами, третий побежал, но я его догнал – камнем. Поднял камень с дороги, швырнул и попал ему точно в копчик. Он аж согнулся, на землю лег и пополз от меня. С ними только так…

– Да ну… – Лена посмотрела на его кулак с теплотой.

Среди этого боевого трепа она была – слабая, безнадежно отставшая от них, не знающая риска и ярости, физических побед, боли, спелой тяжести мышц, счастья наносить удары – просто самка. Оба рассказчика очаровали ее и смутили, но втайне она выбрала ровесника Женю.

Женя широко улыбнулся, показывая расщелину зубов, в которой застряла чаинка:

– В деревне в клубе летом было… Я у бабушки гостил… Ребята вместо танцев стенка на стенку пошли.

– Из-за девушки? – спросила Лена.

– Девушки все поделены. Симпатичные заняты, их ягодками называют, остальные в стороне пасутся. Из-за музыки! Один заорал: музыка не нравится, ставь другую. Половина поддержала, половина несогласные. В итоге магнитофон сломали. Потом полгода музыки не было. Да-а, с такими негодяями сложно коммунизм построить… – Он длинно вздохнул, вскочил и крутанул радио: молчало.

Вадим, деревянно пританцовывая под голодную мелодию колес, пересел к Лене, так что теперь они все сидели втроем на одной полке.

– Паскудная, в сущности, штука жизнь, пока… – он говорил задушевно и заученно, – пока не повстречается какой-нибудь дорогой человечек… И всё летит к черту, всё прошлое в щепки, на осколки. – Взял ее за левую руку, пальцы были холодными и цепкими.

– Лишь бы какой подлец не обманул. – Женя легонько, почти невесомо погладил ее по правой руке. – Лена, у вас глаза… Смотреть бы в них и ехать… Ехать и смотреть. Сколько угодно суток!

– Никак нет. Тебе, друг мой, вечером сходить. Это мне еще ехать. Завидуй!

Лена посмеивалась, ощущая праздник. Слева и справа было внимание – то, чего ей так не хватало. Чье же внимание ей подходило больше? Вадим симпатичный, осанистый, просто красивый, но женат. Женя, хотя и похож на свинопаса, зато добрый и музыкант.

В окне она увидела рыжих тощих коров, выстроившихся вдоль насыпи, словно пародируя вагоны (вероятно, ржавого товарняка).

Все замолчали. Она ждала, что кто-то заговорит, но оба молчали, и она тоже не заговаривала, надув губы и ощущая себя пустой. Она встала и вышла в коридор.

В туалете перед зеркалом оттянула вырез платья, зачем-то вытащила коричневатый сосок из лифчика, показала себе язык. Заскрежетали тормоза. Ручку двери несколько раз дернули, застучали с настойчивым гневом. Лена провела по лицу полотенцем, открыла.

– Выходи! – Проводница стояла на пороге, синея формой и подглазьями. – Стоим!

Лена заглянула в купе:

– А где Женя?

– Один сошел, другой поехал дальше… Естественный отбор. – Вадим нервно усмехался.

Наконец поезд тронулся, погружаясь в сумерки. Чем дальше они отъезжали, тем непринужденнее делался майор. Он достал новую бутылку коньяка, кусок копченого сыра, доели оставшиеся кружки Жениной колбасы. Вечер незаметно втянулся в ночь, полную пролетающей первобытной темени и огоньков. На каком-то полустанке гуляли пять минут во тьме, рука об руку, прижавшись. Поднялись в вагон, Вадим травил анекдоты, смеялись, хмелели, вспоминали общих знакомых из Минобороны – военных, девчонок, теток. Лена совсем не противилась, когда он ее ненароком поцеловал. Сначала слегка, сухо, затем глубоко, мокро, тягуче. “А твоя жена? – выпалила она, храбрясь и поэтому развязно. – Ты ее любишь? Любишь ее?” – “Давно любовь была. Сейчас уважаю”. Он не стал в ответ спрашивать ее о муже. Запер купе, сомкнул занавески, несколько раз подергал, стараясь сомкнуть плотнее.

Они опять целовались, поцелуи стали объятиями, объятия – раздеванием. Он оказался безволосым. “Ты такой… ровный”. – “Бабушка – якутка”, – только тут она уловила что-то лукавое в разрезе глаз. Побеждая себя, она сорвала платье через голову, бросила на подушку, он нагнул ее, головой в пластиковую стену, и внезапно заломил руку за спину, больно и высоко, как крыло.

Так и держал. Так и держал. Так и держал.

Вышло быстро и грубо, да и алкоголь затупил ощущения. Разжав ее руку, он участливо подул на локоток и принялся осыпать до плеча фальшивыми поцелуйчиками.

Он сразу протрезвел, и она тоже протрезвела. Обоих накрыла неловкость, побежали по очереди в туалет, потом он, натужно шутя, убежал курить, она побежала с пустыми стаканами к проводнице – заперто; стаканы – обратно, “Найдемся! Заходи в министерство! Ты, значит, в аварийной службе? Я тебя разыщу!” – и вот уже оба, со страдальческой зевотой уклонившись друг от друга, забились в темноту на свои полки.

Ночью, когда он выходил в Глазове, Лена притворилась спящей, даже мерно посапывая для достоверности. Наверняка он бы поцеловал, но она лежала наверху, лицом к стене.

Днем была Пермь, залитая горячим солнцем, и от солнца как-то вызывающе шершаво-серая. Лена ни о чем не вспоминала – ни о доме, ни о случае в поезде. ЗАГС, ресторан, жара, теплые водка и вино, стеклянное остервенение взглядов, кричащие рты, из которых рвался наружу изнаночный яркий цвет… Школьная подруга Настя, по-прежнему хорошенькая шатенка, словно бы попала под увеличительное стекло: располнела, у нее подросли телесная родинка на щеке и горбинка на носу, но, оказалось, она была не толстая, а беременная. Ее худощавый муж говорил сбивчиво, в нем плескалось счастье. Праздновали с размахом и топотом, многолюдно, день и до следующего утра. Лена облилась вином, пела и плясала, затевала разговоры, подслушивала чужие, радуясь всему и своему веселью. Она отделывалась междометиями от приставал, ныряла в женские заводи, узнавала новости про щенков, сынков, внучков, поспевание кабачков, сговаривалась писать письма, ездить в гости к неким тете Маше и Варюше, верила, что так и будет, сама на эти часы сделавшись пермячкой. Близкие слезы щекотали нос, когда она над длинным столом говорила пожелания – любви, доверия, заботы, терпения, любви. Ой, уже было любви? Значит, еще раз любви! Пусть будет любовь от начала и до конца! Утром и вечером вам – любви!

Почти всю дорогу до Москвы она спала как убитая.

Но от Москвы до дома мысли, отогнанные куда подальше, накинулись сворой. Она стала думать о муже, дочери, измене, настоящем и будущем, вспоминала брови вразлет, первый деликатный поцелуй в купе и как через каких-то пятнадцать минут на скаку холодная офицерья ладонь шлепнула ее по заднице. Было противно от стыда. Муж всё равно не узнает. Стыдно перед собой? Стыд был за то, что всё случилось так унизительно, наспех. А может, случись всё иначе, с ласковым барабанщиком Женей, было бы и не так стыдно. Она скривилась от этой мысли. Какой Женя? Для чего? Она уже привыкла к Виктору: его запаху и его телу. С Вадимом было гораздо хуже, чем с Витей. Возможно, и Вадим неплох, но, чтобы это оценить, нужно время. Нужно? А зачем? Витя приходит усталый, наклоняется над кроваткой, Танечка морщит мордочку в дремотной улыбке и кричит ему залихватски: “Папуля!” – круглый носик, рыжие кудряшечки… Сквозь душную пелену стыда Лена нежно улыбнулась, пытаясь лицом и губами вспомнить улыбку дочери.

Измена прибила ее к мужу. “Ну что, сорока-ворона, кому чего дала?” – спросил он, вернувшись с работы, и внезапно услышал: “Всё для тебя берегла. Что-то я соскучилась, прям даже не знаю!”

Целую неделю после Перми она была кроткой. Но, вскоре поняв, что огню в семейном очаге не хватает масла, снова отвечала грубостью на грубость и начинала первая.

Нет, Валентина верно обещала: стерпелся и слюбился. Год шел за годом, и Лена яснее понимала, что лучше Виктора ей не найти. Она кляла мужа вслух и в мыслях, но, когда не виделись день, ловила себя на том, что соскучилась. Ей нравилось с ним скандалить и укрощать его норов. В главном он всегда ее слушался. Даже в постели она вела себя вольно, так, как ей было приятно.

И при этом она всё равно его немного побаивалась, точно сильного зверя: а вдруг чего учудит…

В восемьдесят третьем они поехали в Ялту. Они прожили семь лет вместе, но сейчас был как будто бы их медовый месяц, визгливое присутствие дочери не отменяло новизны. Они очнулись, словно изгнанные из рая, но милосердно сюда, на атласный песок, возвращенные, обнаружив себя почти невесомыми, почти прозрачными, разглядывая друг друга с чувством нежданной близости под солеными брызгами и тугим ветерком, под синими, уютными, совсем не давящими горами. Они словно бы впервые почувствовали себя одним существом.

В этом проснувшемся новом влечении был даже какой-то пытливый эгоизм. Накупавшись и нагулявшись, они запирались в пансионате на горе, где накопленное за день достигало верха. Таня мгновенно засыпала, а их легонько подталкивало взаимное притяжение. Они словно хотели обменяться дыханием, свериться, каково им тут, и для этого соединяли губы. Теперь вместе им было лучше, чем когда-либо раньше. Они мало говорили или о чем-то будничном трепались между поцелуями. Они целовались вечерами в меркнущем свете на балконе, в темноте, лежа в номере, охотливо и придурковато, как в первый раз, когда после цирка бродили по Москве; и вообще, оба как-то поюнели: во всех их движениях – в городе, в море и в постели – возникла безотчетность молодости.

Конечно, они не были свободны из-за постоянной оглядки на дочь, но и эта несвобода, сокращавшая время ласки, делала крымскую жизнь острее. Они почти не бранились. И даже брань звучала по-новому. Однажды ночью, после дивной текущей дыни и двух бутылок крепленого вина, он сначала шутливо, потом увлекаясь, утяжеляя слова, всё жестче, обиднее, кошмарнее, засипел над ней, она со стоном откликнулась, подтверждая, то обзывая себя, то его, и им было очень хорошо, лучше некуда. Больше они такого не повторяли. Это была их тайна, порыв, которого оба застеснялись.

И все-таки Крым не прошел бесследно. Они как будто выяснили, что в браке может быть второе дыхание, глубже, чем первое, а значит, возможно третье.

И всё равно Виктор не прекращал ревновать или делать вид, что ревнует. Он даже с потешными вздохами повторял ей то ли вычитанные где-то и заученные, то ли выплеснутые памятью народные присловья: “Муж по дрова, а жена была такова”, “Муж за волками, а жена за молодцами”, “У тебя, кроме Нестера, еще шестеро”… Сам-то он полагал, что просто так шутит, или считал, что это шутки для профилактики, а чаще не мог с собой справиться. Таня глупо смеялась и начинала повторять за отцом, Лена в ответ грубила, стараясь зацепить больнее: “Что, уже волки мерещатся? За волком он пойдет… Не за волком, а за водкой”. Всякий раз упрек в выдуманной измене звучал для нее упреком в верности. Если бы она была еще от него без ума, если бы верность для нее была чем-то святым… Но она продолжала раздражаться на его неотесанность и случавшиеся пьяные концерты, мучиться проносящимся мимо временем, сомневаться в их браке.

Как-то затемно, холодным утром в конце февраля, когда Лена перекусывала на кухне, прежде чем отправиться на электричку, Виктор спустился в трусах и майке, сел на табурет, почесывая макушку под спутанными волосами. Вчера он напился, что иногда позволял себе по выходным, но не буянил, а бахвалился: “На корабле тяжело без бабы. Зато как было в старину, так и в нашу службу… у моряка в каждом порту жена”. Когда он затянул под гитару “Наверх вы, товарищи, все по местам”, Лена увела Таню наверх, заперлась с ней и легла спать. Виктор, немного поколобродив, заночевал у себя. А сейчас он сидел на скромно поскрипывавшем табурете и буравил жену розовыми, запухшими, отчего-то хитрющими гляделками:

– Ты в чем это?

– Я? – Она смахнула крошки с колен и издевательски уточнила: – Что, идет мне?

Сарафан на ней был синий, в красный и белый горошек.

– Обморозить ничего не боишься?

– У меня поверх пять одежек. Я ж тебе говорила: у нас в аварийке топят, как в бане.

Он замолчал, не отводя глаз, тишину нарушал только звон ее вилки.

– Лен…

– Что?

– Ты зачем нарядилась-то?

– Отстань, я в нем всю неделю хожу.

Стекло запотевало от струек пара из закипавшего чайника, и, будто в результате сложной реакции, чернота в окне превращалась в синь.

– Значит, всю неделю смотрят на тебя, как на сумасшедшую. Лена, это летняя вещь…

– Сам псих. В аварийке лето настоящее, все мухи ожили.

– Раньше я тебя в этом не видел. Подарил, что ли, кто?

– Кто подарит? От тебя подарков не дождешься. В прошлом году купила. – Она торопливо доскребала картошку с остатками жареной колбасы.

– Не помню я что-то его.

– Можно подумать, ты другую мою одежду помнишь.

– Другую помню одежду, эту не помню. Ты меня знаешь, у меня память хорошая.

Он начал многословно о чем-то сокрушаться, она, плохо слушая, налила себе чаю, налила и подвинула ему. Прихлебывая, бросала короткие оборонительные реплики – не было времени собачиться. Окно блестело подтеками, синева становилась всё светлее.

– Отстань, из-за тебя опоздаю… – Подставила сковороду под холодную воду, бешено водя железной, мелькавшей как юла мочалкой. – Ты куда вылез? Спи, тебе с Танькой весь день нянчиться.

– Воскресенье, – сообразил Виктор. – Никакого садика.

– Никакого. Помнишь, чем ее кормить? Иди, еще дрыхни… Она всё равно скоро встанет. – Лена поплыла из кухни, задела голой рукой, качнула попой под пестрой тканью, пожала голым плечом: – Шатун…

Он развернулся вместе с табуретом, увидел спину, исчезавшую в темноте прихожей, наскочил, дернул лямку с плеча и вмиг, сам себе удивляясь, трескуче разодрал сарафан – вдоль позвоночника и до пояса.

Что это было – похоть, гнев, похмелье или всё сразу? Она завопила, как будто он полоснул ее ножом. Он испугался, что-то бормоча, зажимая разрыв дрожащими руками, неловко сводя цветастые половинки.

Сверху донеслось требовательное:

– Мам!

Разрыва не случилось, через день вроде бы помирились. Виктор достал ей белые чешские туфли, перестал пить на два месяца, но она всё равно злопамятно наливалась желанием мести.

В восемьдесят седьмом, погожим августом, Виктора навестил, с ним списавшись, сослуживец и дружок Аман. Он попал по делам в Москву. Чернявый, жилистый, он был малословен, но не от застенчивости, как сразу поняла Лена, а от чего-то обратного – от самоуверенности, возможно. Сели в саду. Лена недолюбливала мужниных гостей: нарочно не накрасилась, не приоделась и отделалась бедной закуской: картошка, огурцы, помидоры, редиска, зеленый лук, горка яблок. Огромная бутыль (ее в народе называли “четверть”) мутно желтела до стеклянной пробки. Таню показали гостю и уложили пораньше. Виктор разлил самогонку и скоро стал вспоминать о воде, о храбрецах: только двое решились прыгать… с мачты прыгали, с мачты…

Аман вел себя нарочно спокойно, точно слово “спокойствие” отчеркнуто в книге нервным ногтем, выпивал и не пьянел, и за его спокойствием Лена почувствовала скрытую, непонятную для нее, но чем-то заманчивую угрозу.

Виктор вспомнил, что у Грекова с верхней койки были босые грязные ноги: “Свесит их и на гитаре бренчит, а сыром пахнет”. – “Не за столом же!” – оборвала она брезгливо. “Это он меня научил на гитаре”.

Аман жил в городе Нижнекамске, работал на шинном заводе.

– Чего делаю? Шины делаю. Формовщик. Колесо, оно и в Африке колесо. Хуже, лучше, а все-таки катится. – У него был глуховатый, какой-то очень мужской голос, с первых же нот начавший пробирать Лену.

– Мы-то общим транспортом, – Виктор зверски сломал огурец пополам. – Утром – электричка, метро, вечером – метро, электричка. Моя всё плачется: ножки болят, увез ее от Москвы, далеко ездить… В Москву ее тянет жить. А чего в Москве делать? Снять штаны и бегать…

Лена заерзала в своих сатиновых огородных штанах, жалея, что не накрасилась и не нарядилась. Сходила в дом за небольшой компенсацией – банками шпрот и горбуши.

– Аман – какое у вас интересное имя.

– Татарское.

– А как переводится? – Подняла стакан, взболтнула, будто что-то загадывая.

– Это значит “живой-здоровый”.

– Неплохой у меня первачок? – Виктор сжал двумя пальцами длинное стеклянное горло. – Крепкий, скажи?

– Крепкий, – легко, с удовольствием кивнул Аман. – И я тоже крепкий, – в сумраке глаз проскочила веселая искорка.

– Сын растет?

– В третий класс пошел.

– Будущий моряк?

– Зачем ему море? Я за него уже отходил.

Лене вдруг показалось, что за краткими ответами гостя скрывается какой-то древний таинственный смысл.

– Это брат мой приехал, Лена! Он особенный. Он всегда таким был, молчуном. А поближе его узнаешь – настоящий человек, душа… Помнишь, брат, мы фильм смотрели… у нас, на “Верном”… “Полосатый рейс”. Вечно у нас старье крутили, из года в год одно и то же. Рядом с тобой сидели на лавке. Тогда слух пошел, что Марианну, буфетчицу, ну эту, Назарову, дрессировщицу, ее после фильма… через три года… на дрессировке тигр съел.

– A-а… Был такой слух, – подтвердила Лена.

– А сколько у нас про Саблина трещали! Помнишь?

– Помню, – осторожно согласился Аман.

– Саблин? – переспросила Лена. – Кто такой Саблин?

– Ты всё равно не знаешь! – Виктор отмахнулся возбужденным хватательным жестом, ловя и убивая ее вопрос на лету.

– На суше ничего не знали, – спокойно вступил Аман, глядя Лене в глаза из сумерек, – у нас весь флот гудел. Замполит на “Сторожевом”, в Риге они стояли. Короче, он подбил команду бунтовать, капитана заперли. Вроде они “Броненосца «Потемкина»” повторяли… Потом он к “Авроре” причалил в Ленинграде, и с ним лично Брежнев связался, а он его послал, и их тогда бомбить начали. Расстреляли его. – Гость делался неразличимым. – За наших жен. За наших самых хороших. У тебя хорошая жена!

Виктор, поперхнувшись, заколотил себя по спине, наклонился под стол, отфыркиваясь. Аман спросил предупредительно голосом верного джинна:

– Вы не татарочка?

– С чего вы взяли? – Лена засмеялась.

Она смеялась дольше приличного.

Запила смех, горло перехватило, потом снова стала смеяться и, смеясь, пожалела, что у нее короткая стрижка: сейчас бы распустить, рассыпать волосы, взметнуть длинными над головой.

– У меня отец с Украины, – сообщила, перебарывая смех, – а деда у меня Динарычем звали, мама мне говорила. Она казачка была, а прадед, получается, Динар… Это какая нация?

Зажегся фонарь на улице, и облик Амана проступил из тьмы.

– Точно наша! – он потирал руки.

– Да кто ее поймет: татарка, башкирка… Господи, баба обыкновенная… – Виктор облокотился о стол и одышливо спросил: —Ты чо думаешь, я сам ее нашел? Встретил где-то? Подсунули! – Он хохотнул, по-свойски коснулся бутыли, как будто это она устроила ему брак.

– Подсунули меня, говоришь? Ты что такое говоришь? – Лена привстала, потому что кровь смачно и обильно плюнула изнутри, заливая злой теплотой глаза, лицо, шею, грудь.

Ей вдруг стало ужасно обидно, захотелось уйти в дом, лечь с дочерью в комнате и не показываться.

– Зачем ссоритесь? Повезло тебе. Хорошая твоя жена. Очень хорошая… Вам двоим повезло.

– Тебе бы такое добро, – Виктор взял бутыль тряскими руками, словно она отяжелела, и, расплескивая самогон, чертыхаясь, но всё равно расплескивая, разлил по стаканам. Потом вдруг положил голову на клеенку и замолчал. Он мог иногда заснуть за столом, никогда не храпя, даже пьяный.

Лену не отпускал жар, кровь прихлынула и не уплывала, точно подскочила температура, она расстегнула рубашку на несколько пуговиц, Аман сбивал пепел с папиросы, было похоже – стряхивает жар с градусника. Докурив, пружинно встал и ступил в темноту, разминаясь, помахивая руками влево и вправо, как бы рисуя серым по черному.

– А что это такое? Как они называются? – донесся его негромкий голос, подзывая ближе.

Лена зачем-то выждала и отозвалась:

– Где?

– Тут.

Она поднялась, чувствуя мельтешение мурашек, ледяное покалывание поверх горячей кожи, сделала несколько шагов и попала в предательский мрак.

– Что? – обманутая этой теменью, она подошла к нему почти вплотную.

Она стояла на границе его запаха – острого, терпкого, сладковатого, перемешанного с запахом сивухи.

– Что, где, когда? – Голос его был насмешливым, возможно, из-за полной темноты. – Чего это такое растет?

– Бананы.

– Кто? Бананы?

– Бананы, – сказала Лена безразлично, а он спросил быстро и странно:

– А Витька что?

Она снова выждала и сказала просто, с усталым вызовом:

– Отрубился.

Теперь выждал Аман, чтобы сказать легкомысленно и ветрено, куда-то в сторону, всего одним словечком:

– Точно?

– Точно.

– Точно-точно? – спросил он с жадной силой.

– Точно, – ответным бессильным ветерком пролепетала Лена. – Я его знаю.

– И я его знаю. – Мрак дернулся ей навстречу и, безошибочно дотянувшись, погладил по волосам твердой, костяной, как гребень, пятерней.

Лена покачнулась, он чиркнул спичкой, желтая вспышка вычертила скулы, широкие ноздри, и по тому, как подрагивали его губы, она увидела: сам напуган своей смелостью.

– Хорошо здесь, хорошо. – То ли отступая от нее, то ли приглашая, он уходил в глубь огорода. – Всё хорошо…

Лена потерянно следовала за ним.

– Хочешь? – Он поджидал возле затаенной яблони августа.

– Хочу.

Папироса перенеслась из его руки в ее руку, мазнув по темноте огненной запятой. Лена сжала зубами бумажную гильзу, потянула дым, голова медленно, но с ускорением закружилась, будто раскручивают карусель; она выронила папиросу, прикрыла глаза, подставляясь под облапавшие ее вороватые руки.

Она схватилась за дерево, и он начал осыпать ее лицо и шею быстрыми поцелуями. Несколько яблок, прошуршав по листьям, стукнули в землю. Он, точно захватчик, впился губами в ее губы, одно яблоко хлопнуло ее по плечу, другое садануло по темени – оба вскрикнули разом, как если бы испытали одно и то же.

– Мама! Ма-ам! – услышала Лена (Таня? где?), оттолкнула Амана локтем.

По деревянной крыше летнего домика ходила с мяуканьем соседская черная кошка, угадываемая в темноте.

Аман ожесточенно чиркал спичками, отойдя шагов на десять.

Подошла плавно, ожидая поцелуя. Огненное многоточие пронеслось перед глазами – он сбивал пепел:

– Сам себя не узнаю… Вино в голову… Чуть друга не предал…

Лена угадала: ему было боязно возвращаться отсюда за стол, к Виктору, который, может быть, уже проснулся. Она почувствовала занимавшуюся тоску.

– Ты первая иди.

Он сел в траву, что-то выискивая в сорняках, воровато шаря, как недавно по ее телу.

– Всё хорошо?

– Хорошо… Всё хорошо… Окурок уронил, блядь… Муж проснется, спросит: откуда окурки? Вот он где, нашел, – разогнулся с загнанным смешком. – Эх ты, жена нехорошая…

– Какая я?

– Нет, не ты, самогон нехороший, башку мне снес. Был пьян, исправлюсь, блядь, – повторил мат так, словно теперь имел право ругаться при ней. – Ты смотри, не болтай…

Лена не ответила – памятливо уклоняясь от грядок, она прошла к столу, ожидая обнаружить мужнину голову на прежнем месте, но за столом было пусто, только стеклянная четверть, остатки закуси, тусклый отблеск фонаря.

– Вить!

Она на что-то наступила своим сланцем, отдернула ногу: муж беззвучной горой лежал на боку, накрытый темнотой, – видно, сполз на землю во сне.

– Помочь? – подойдя, неуверенно спросил Аман.

– Помоги!

Они вцепились, приподняли, Виктор, отпихиваясь, замычал, замотал головой:

– Спал? Давно сплю?

– Спишь, а мы не будим, – сказал Аман с искусственным смешком. – Спал, спал и вдруг упал.

– А вы чего? – Виктор подозрительно причмокнул.

– Спать пошли, – скомандовала Лена.

Ранним утром в коридоре он, с грехом пополам собранный на работу, стоял, склонив повинную голову, Аман ждал за калиткой (электричка через десять минут), Лена наспиртованной ваткой тщательно терла среди кудрей выпуклую шишку. Возможно, думала она, он упал и ушибся тогда же, когда на меня с Аманом посыпались яблоки.

Она радовалась, что у нее не дошло до большего с этим человеком, которого надеялась никогда не увидеть.

Но после отъезда Амана ее охватило знакомое по девичеству ощущение – загадочности противоположного пола. Раньше дурманное, а сейчас тоскливое… Вскоре во сне она изменила с поселковым жителем, сухоруким дедом Серовым, на которого без слез не взглянешь, испытав острейшее наслаждение от этого ветхого призрака, и сквозь сон беспокойно и мстительно подумала, что нагадила мужу. Иногда рядом с Витей ей было веселее воображать несуществующих или незнакомых людей, да хоть дикарей из кино – меднокожих, в перьях, голых индейцев. Весной восемьдесят девятого неопрятный художник, весь в чем-то голубом и безразмерном, встретился ей на Старом Арбате, предлагал нарисовать ее бесплатно; его язык двигался проворно, как змейка, облизывая уголки рта. Если бы не дочь и мачеха рядом – она бы остановилась. Позже, оказываясь на Арбате, бродя между крикливых поэтов и раскрытых мольбертов, она смутно надеялась встретить его вновь.

Аварийщики Лену не вдохновляли: вечно с руганью, темный народ, разве что один женатый великан Кувалда был ничего, а вот к их пьянкам в отличие от Витиных Лена относилась благожелательно – “Не перехряпают!” Бывало, нарезала для работяг закуску, особенно если возвращались с вызова. Сама с ними не пила, но могла посидеть, поболтать. Случалось, перехряпывали. Валерка Белорус ввалился пьяный в дым, извалянный в пыли, выдул полстакана водки и сказал, слизывая набегавшую кровь с костяшек: “Я его убил. Клянусь, убил. Пристал, падла. Тут, близко… Я его тремя ударами… Оттащил во дворы”. Как-то раз Лениной сменщице Варе Лесковой пришлось в одиночку запереться в общей комнате от набравшегося до одури сварщика Пахомова – тот ломился целый час, пока не скрутили; после той ночи толстая деревянная дверь была изрыта кратерами.

Однажды зимней ночью (морозы подкинули всем забот) Лена сидела у телефона, читая Агату Кристи, в соседнем помещении спал малопьющий электрик Киладзе (потом он уволится) и пил в одно горло Кувалда, всё громче звеня стеклом. Она читала про подкравшегося убийцу и вздрогнула, услышав близкое:

– Лен! – Кувалда навис над ней, громадный, мордастый, красный, с обезумевшей синью глаз: – Лен! Что читаем?

– Чего пристал?

– Это я пристал? Знаешь как пристают? – Обнял могутными ручищами, подхватил вместе со стулом и, удерживая на весу, потянулся к ней, как будто хотел засосать ее лицо целиком.

– Опусти меня! Слышишь? – Ногти ее цепанули по его тугой, с набрякшей веной шее – предупреждающе, неглубоко.

– Опускаю… – он поставил ее обратно. Икнул. – Как хошь…

Пошел в другую комнату, широкой спиной выражая смущение.

Виктор каждый год становился тише со своими ревнивыми подколками. Он не прекращал осаждать ее обвинениями, но произносил их, как актер-комедиант стародавнюю роль, будто издеваясь сам над собой. Лена больше не ждала, что он, как в первые годы, заявится среди ночи взъерошенным инспектором к ним в аварийку. Она ждала другого… Она ждала другого. И дождалась.

Был июнь девяностого, она брела с работы улицей Горького, недавно переименованной в Тверскую, осоловелая после дежурства. Иногда она наталкивалась на прохожих, пропускала брань мимо ушей и брала правее. В последний миг успела разминуться с багровым галстуком, но ударила коленом по черному дипломату и в заторможенной нечеткой съемке увидела: он падает и, распахнувшись, словно расколовшись, выпускает во все стороны множество бумаг, заплясавших среди тополиного пуха.

– Извините, – она инстинктивно наклонилась, растопырив пальцы.

– Бывает, – на корточки опустился загорелый мужчина, галстук стек на асфальт. – Я сам, сам, – и с невероятной скоростью, как будто давно репетировал, собрал бумаги, ловко цепляя их и ровняя в стопку, после чего уложил в картонную папку, виновато подставленную Леной.

Взял под локоть, выводя из толчеи. Это был крупный полуседой брюнет с решительным подбородком.

– Извините… – повторила Лена, уходя взглядом вверх по улице и думая о близости метро. – Ночь не спала.

– Всю ночь? – он блаженно раздул ноздри.

– Ага.

– Как романтично… Вот так, чтобы всю ночь, – последний раз у меня было в далекой юности.

– У меня постоянно!

– Неужели?

– Работа такая.

– Работа? – Догадка исказила щекастое лицо, покрытое золотистым загаром, и он стремительно, чуть надменно осмотрел ее всю, невысокую: от каблуков, по увесистым (под розовой блузкой) грудям до челки. Задержался на блестящей коричневой сумочке. – Здесь и работаем?

– За гостиницей “Минск”.

– Много платят?

– Сто тридцать рублей.

– За сколько?

– За месяц.

– Чего так мало?

– Обычно для аварийки.

– Для чего?

– В аварийке я работаю, на телефоне! – громко втолковала она, как глухому. – Всё, пора… – сорвалась с места, постаравшись снова не выбить тяжелый дипломат из мягкой руки.

Он догнал ее, спешившую, и пошел рядом неожиданно проворно.

– Вы так похожи на одну женщину… Вы верите в судьбу?

Она смолчала и свернула в метро.

– Вам куда? Я провожу?

Не отвечая, прошла турникет, встала на эскалаторе. Если бы не усталость, возможно, ей бы и польстил интерес солидного мужчины.

– В метро год не ездил, – вкрадчивый голос раздался над ухом, она решила не оглядываться. Вкрадчивый голос, но кудахчущий, забавный, с хохляцким хэканьем. Вместо “год” – “ход”. – А хород-то растет… Сколько народу! Еду за вами, зачем, не знаю. Вы случайно не Козловская?

Она потянула воздух за плечом: пахло дорогим одеколоном.

– Не Козловская.

На платформе она вскользь оценила его заново: одет дорого, ботинки чищеные.

В вагоне он навис над нею, севшей.

– Я не представился. Миша, – протянул твердую блеснувшую визитку. Лена взяла, прочитала золотое тиснение букв: “Смирнов М.H., специалист отдела топливодобывающих отраслей аппарата Бюро Совмина СССР по ТЭК”, – спрятала в сумочку равнодушно. Ей правда было маловажно. Ну, большой человек, и?.. – А вас как зовут? – Он отпустил железный поручень и, покачиваясь, сжал белесоватые виски. – Нет… Дайте угадаю! А… А… Алена?

Она засмеялась, немного взбодренная:

– Тепло.

– Алла?

– Лена.

– Лена! Вы вся задумчивая… Вылитая Алена. Аленушка. У речки сидит.

Он о чем-то кудахтал и всё больше напоминал ей откормленную наседку: клюв, выпуклый глазок.

На “Комсомольской” плыли вверх к барельефам, где белоснежные мужчины и женщины напрягали мускулатуру.

– Телефон у вас есть?

– Не провели еще, – ответила правду, ощущая, как властно обступает дремота.

Хочешь спать – и говоришь честно; бессонница – сыворотка правды.

На вокзале у дверей электрички он сказал просительно:

– Как бы нам еще увидеться? – Электричка похотливо фыркнула, словно огромная кошка на кота. – Рабочий адрес, Леночка!

– Ох… Тверская, двадцать четыре. Берегитесь, у нас аварийщики – ребята суровые…

– Всё будет в лучшем виде! – рассыпался воздушными поцелуями.

Она забыла о нем, едва села в электричку, – еще одно особое свойство бессонного мозга. Она не спала, чтобы не проехать свой Сорок третий, и думала о работе, о ночной смене, о Кувалде, который неделю назад бросил курить и всех затрахал, выгоняя курить на улицу. Брянцевы никогда не курили, надо, чтобы Таня однажды не закурила.

Спустя трое суток Лена дежурила возле телефона и второй чашки теплого паршивого кофе в опустевшей аварийке. Была только полночь, а звонков с вызовами набралось уже три. Задребезжал треснутый телефон – раз, другой, еще, еще, она неторопливо подняла трубку. На там конце ответно молчали.

– Говорить будете?

– Леночка, это вы? Вас расстроил кто-то? – Она мгновенно узнала приставучий голос. – Леночка, я сегодня тоже не сплю. После работы хочу вас встретить. Договорились?

– Спокойной ночи, – осторожно нажала на рычажок под внезапную тревожную аритмию.

Хотя ей и польстил его интерес, за домашними хлопотами она если и вспоминала о нефтянике, то мимолетно. А теперь он занял ее мысли на всю ночь…

Она вышла на бетонное крыльцо под раннее солнце, но никого не увидела. Спустилась, шаркнув о ступеньку, и поплелась по Дегтярному переулку к Тверской.

Справа железно хрястнуло: из открытой дверцы черной “Волги” выбирался он – с пышным белым букетом:

– Привет! Позавтракаем где-нибудь? Может, в “Арагви”?

– В такое время рестораны не работают.

– Ничего, скоро в любое время заработают. У меня там директор знакомый, нас уже ждут.

Лена взяла розы, воровато обернулась на дверь аварийки и следом за черным костюмом влезла на заднее сиденье. Сердце раскачивалось вверх-вниз, как в детстве.

Поднесла к лицу влажный и жирный, почему-то пахнувший салом букет, поймала в зеркальце отсутствующие глаза водителя – ей начинало нравиться. Она протянула замужем тринадцать лет и сейчас ощущала себя зрелым, уверенным бабцом. Нефтяника она не боялась. Тот добродушно кудахтал о том, как рад новой встрече. Ресторан – неплохо. Сто лет не была в ресторанах. Подарки тоже были бы кстати. Серьги, кулончик… “А может, замуж второй раз? То-то Витю уем. А что, рожу еще ребенка”.

Быстро доехали до ресторана. Приторный официант-грузин провел по вымершему залу на второй этаж в отгороженный уютный отсек за длинный стол. Миша заказал белого вина, тарелку сыра, салаты.

– Ешь! Я человек обычный: где было криво, жизнь обстругала. Всю цепочку прошел, от буровой до Москвы. Родился в Луганске, отучился, стал работать: на Сахалине, в Томске, в Нижневартовске. Бурильщиком, буровым мастером, всё выше и выше, главным инженером, начальником буровых работ, а потом Москва позвала. Если нефть не любишь – не берись. Да и газ… – Произнеся “газ” через “х”, он протопал вилкой, как железным солдатиком, накалывая несколько кусков сулугуни, и разом отправил в рот. – Нефть – она не всем по душе. Страстная она. Либо влюбился с первого взгляда, либо нет. У меня и с женщинами всегда так: с первого взгляда. Я когда на нефть смотрю, сам собой романс вспоминается “Очи черные”. Очи черные, очи жгучие… Ты мне сразу одну знакомую сильно напомнила. Она по комсомольской путевке приехала на стройку. – Звякнув бокалом о Ленин бокал, выпил весь. – Раньше я только водку признавал. Годы не те, сорок восемь. Аленой ее звали, Алена Козловская, мы с ней вместе Муравленко строили. Знаешь Муравленко?

– Не знаю.

– Ты ешь! Город такой. В честь одного мужика нефтяного. Там тайга была непроходимая, ближайший поселок Ноябрьск – сто двадцать километров. Оттуда всё везли: технику, дома сборные… Дорог никаких, речушки вброд пересекали. Сейчас там уже четыре школы, стадион, кинотеатр…

Лену осенило: наверно, ему не с кем поговорить.

– И что Алена? У вас любовь была?

– Почти любовь. Мы с ней по разной части работали: я за нефть отвечал, начальник управления, она простой строитель из Ростова Великого, моложе меня, конечно. Разговаривали много, за руку держались. Потом отозвали меня… На повышение, в “Коминефть”. Восемьдесят четвертый год. Вспоминал ее, ночами снилась. Однажды утром спохватился, стал звонить, выяснять, полетел в Муравленко, а ее уже нет… Во Фрунзе переехала… Искал – и не нашел. Может, ее и не было? – Он невесело засмеялся, наполняя бокалы. – Очи у нее были черные-черные, как твои. Может, это не девушка была? Богиня нефти? И в нефть обратно превратилась?.. Женился, развелся, всё не то, да и бездетный. Ты мне сразу Аленку напомнила! – Нахохлился, глянул испытующе, по-куриному. – Прости за вопрос: а ты как к нефти относишься?

– Нормально, – буркнула Лена.

Миша предлагал доставить ее на “Волге” до поселка, она отказалась, простились на пороге ресторана.

– С кем гуляла, чего так долго? – встретил ее Виктор, в одних семейных трусах, наклонился, деловито обнюхивая. – Вино пила?

– Дочери постеснялся бы… Голый ходит. У Маринки Болдиной день рождения, одноклассницы. (Она знала: подруга всегда прикроет.)

– Врешь небось.

Играя с судьбой, буднично посоветовала:

– Не веришь – проверь.

А нефтяник пропал. Первое время Лена вспоминала о нем с неприязнью. На работе нехотя поднимала трубку, предполагая, что это он. Спустя месяц Виктор полез к ней в кошелек за рублем, чтобы торжествующе закричать, выловив со дна сумки золотую визитку:

– Любовник твой?

– Разумеется!

– Ну, правда… Смирнов Эм Эн. Кто это?

– Смирнов? Ты забыл? Я тебе рассказывала… – Неожиданно из нефтяной пучины сознания вынырнула чумазая рожица. – Слесаря Смирнова помнишь? Он еще в том году ноги обварил, в больнице лежал.

– Есть у вас, говорила, ну.

– Это отец его. Смирнов визитку приносил, хвастал. Я случайно в сумку положила. Представь, какая драма: отец в правительстве работает, а сыну ни копейки не дает, пришлось в слесаря идти.

– Врешь, – успокоенно сказал Витя; было ясно: поверил.

– Отвянь! – Она вдруг отчетливо захотела увидеться с Мишей.

Она всё чаще мысленно возвращалась к нефтянику. Порой, выстояв очередь в сельмаг за недавно появившимися ножками Буша или яро поцапавшись с мужем, даже воображала, что потеряла клад. Надо было с этим Мишей нежнее…

Он объявился в конце лета. Позвонил чуть за полночь.

– Лена, ты? Хорошо, что я на тебя попал! Звонил, дозвониться не мог! В командировках закрутили. Что у тебя утром?

– Давай завтра. Завтра вечером.

Предложил “Метрополь”.

Назавтра она предупредила мужа:

– Маринка зовет на новоселье. Квартира в Крылатском. Если запозднюсь – у нее переночую.

– Опять Маринка?

– Опять Маринка, – ответила жестко, увлекаясь игрой. Смягчила игру и прибавила тише: – Вить, ты же знаешь, я никуда давно не выбиралась. И ты тоже… Ну что, ты со мной? У тебя ведь и завтра выходной. – Знала, что он не сможет: затеял домашнюю перестройку и доламывал стену между своей комнатой и чуланом.

Однако он замялся, и она, тревожась, отрезала:

– Нет, лучше оставайся. С Таней побудь.

В “Метрополе” в зале с фонтаном взяли красное вино и стейки из осетрины.

– Куда летал? – Подумала: уже тыкаю.

– Спроси, куда не летал. От Баку до Эр-Рияда… Катастрофа, Союз теряем, нефть падает. В пять раз упала!

– Больше она не поднимется? – спросила Лена, не очень понимая о чем, но как о сопернице.

– Почему? – Погладил указательным пальцем ножку бокала. – Вырастет когда-нибудь, народ расслабится, а она опять упадет… Нефть, она всегда опасная. Обманная, неверная… – Закрутил бокал, рассматривая вино на свет. – Забыл, а у меня для тебя… – Рука – во внутренний карман пиджака, закачалось на цепочке золотое маленькое сердце.

Он угадал ее тайное желание: кулон в мелких острых рубинах. Лена приняла сердечко в ладонь, впившись глазами и шевеля губами, точно бы читала визитку. Восхищенно присвистнула.

– Надень, пожалуйста, прямо сейчас. Да, да, вот так. Тебе очень к лицу. К глазам твоим…

Под красное он взял стопку водки, и еще одну. Рассказывал что-то забавное и лютое про Саудовскую Аравию, куда летал, про их порядки: запреты на выпивку, казни за колдовство, отрубание рук. С мороженым она выпила рюмку ликера.

Он махнул официанту, черканул по воздуху – посчитай, наклонился через стол:

– Давай останемся…

– Еще посидим?

– Наверху, – совсем перегнулся и раздельно сказал: – Я здесь снял.

В прохладном тишайшем номере, куда их доставил зеркальный лифт, Миша не дал ей и секунды опомниться.

Повалил, придавливая к широкой застеленной кровати, сдирая блузку, задирая юбку, крепко целуя в губы, что-то с хныканьем и хэканьем бормоча. Отпрянул, стряхнув пиджак на пол и распустив ремень. Животик, которого она опасалась, не был тяжел. “Харна… Харна дивчина!” – прошептав, задвигался быстро и бешено, целуя в шею с разных сторон. Лена закрыла глаза: “Засосы… Не ставь…” – он задвигался еще быстрее и застонал.

Она вернулась из душа, он лежа попивал вино из бокала (бутылка – на полу, рядом с открытым дипломатом). На соседней тумбочке стоял другой полный бокал – для нее. Был включен телевизор, где в программе “Взгляд” выступал какой-то красивый поп, вернее, старший поп с белой бородой и черным колпаком.

– У вас есть такое слово? – бойко спросил усатый ведущий в очках.

– Покаяние – вот это слово, – медленное струение речи. – И человек, и народ должны знать: покаяние никогда не бывает поздним.

– Питирим, – сказал Миша. – Вместе на приемах бываем.

– Владыка, – перебил, загрустив всем круглым лицом, второй ведущий. – По стране идет война между народами: Карабах, Сумгаит, Фергана… Может ли церковь здесь помочь?

– Национальная вражда – великое зло. Церковь говорит так: несть ни эллина, ни иудея.

– Нефть? – Миша вскочил. – Как он сказал? Нефть? – и, довольный, выключил телевизор.

– Нефть, – легко согласилась Лена, забравшись в кровать и прижимаясь щекой к его сдобному плечу.

– Сказано-то как! Ни эллина, ни иудея! Общая нефть! Общенародная! А сейчас отовсюду и эллины, едрить их в качель, и иудеи. Они нефти в глаза не видели, но всё захапать хотят. Налетай, подешевело… Иногда думаю: никогда она больше не поднимется, вся моя жизнь впустую. Новый век – новое топливо. Что упало, то пропало…

– Всё? – Лена пощекотала его хоть и полноватую, но пригоже загорелую грудь. – Больше не встанет?

– Упала… Дальше будет падать. И мы вместе с ней. – Бережно взял за голову, ткнулся курчавой и влажной сиськой в губы, потянул вниз, мимо живота, туда, где было заново напряжено. – А… А… Алена…

– Что? – откинула челку, подняла глаза: снизу вверх он был особенно похож на клювастую дородную куру.

– Алена!

– Ты как меня назвал?

– Слушай… Лена… – Он дышал прерывисто. – Скажи: “Я Алена”.

– Ты чего хочешь?

– Пошути… Со мной… Можешь? Скажи: “Я Алена!”. Говори, – надавил на слабое темя.

– Не буду.

– Я дам тебе денег.

– Я не Алена. Не Алена я! – Она села, спустила ноги. – Не нужны мне твои деньги! – Мимолетно заметила: низ его сдувается, становится крошечным, теряясь в сероватой поросли.

Он протяжно вздохнул, раскинул большие руки по всей кровати, застыл вверх животом, который, наоборот, казалось, подрос, будто в него переместился воздух.

– Не Алена я! – Юбка, тугая молния на бедре. – Не Алена! – Влезла в каблуки. – Я Аленой не буду, понял?

Миша лежал безнадежно, немо. Поправила сумочку на плече. Длинный взгляд от дверей, и – вхлест, автоматной очередью:

– Мне насрать на твою нефть!

Не дойдя до лифта, свернула на лестницу, побежала, застегивая ускользающие пуговицы блузки.

На Ярославском вокзале в сумерках купила в киоске жвачку “Кофейный аромат”. Витя говорил: “Говно говном, но перегар хорошо отбивает”. Повертев, развернула. Коричневый брусочек был какой-то обиженный и трогательный – советская жвачка, беспомощная подражательница западной. Лена шла, двигая челюстями, пытаясь принять независимый вид, ощущая, как жвачка утрачивает вкус и липнет к зубам.

Сквозь ходьбу что-то кольнуло ее выше груди. Она резко остановилась. Золотое сердечко болталось туда-сюда, как заведенное. Черт, надо было вернуть. Увидела урну, потянулась к шее – сорвать – и не смогла, жалко.

А потом был август, гулкая деревянная церковь с голубыми куполами в Новой деревне возле Пушкино, куда привезла соседка Ида Холодец. Утром перед литургией у деревянного аналоя священник отец Александр, похожий на древнего пророка, добрый и спокойный, но словно бы скрывавший внутри себя яростное пламя, слушал ее, наклонив голову и приспустив смуглые веки на карие глаза. Под глазами у него были коричневатые мешки. В открытое зарешеченное окно врывался шум экскаватора, рывшего землю на поле невдалеке, – не мешая общаться им, двоим, но хороня тайну исповеди от остального тесного люда.

– Вы, знаете, что такое грех? По-гречески – это “мимо”.

Лена сказала:

– У меня вся жизнь, как будто мимо.

Потом он деликатно, но ясно спрашивал о грехах и как-то нашел такие правильные, быстрые, непринужденные, серьезные слова, что ей стало жалко мужа и она тоже быстро, без стеснения и подробностей, рассказала всё.

Проговорив все свои измены, она спохватилась:

– Но ведь он обижает меня… Издевается всё время. Прозвища придумывает. Лена-мурена. Морская змея такая.

– А меня в школе дразнили “Мень-пельмень”, – круглые глаза сверкнули улыбчиво.

Лена выпорхнула из-под его теплой епитрахили с золотыми нитями, которая пахла почему-то козьим родным молоком.

Потом священника убили топором, и она всхлипывала в толпе на похоронах. Потом увлечение церковью миновало, стерлось воспоминание об исповеди и целебной епитрахили. Она снова воображала себе других, но других не было, и Лена дошла уже до того, что вспоминала, как поднял ее вместе со стулом Кувалда.

Начальной размытой весной девяносто второго, созвонившись с Леной, Кувалда приехал к ним с поклажей – четырьмя стульями, связанными между собой веревкой. Это был дельный подарочек – стулья, утащенные некогда Клещом из подвала прокуратуры, благодарность Лене за избавление от страшной смерти. В феврале она, как чуяла, не послала бригаду под кинотеатр “Пушкинский”, а полезшие туда двое из другой аварийки сварились в кипятке взорвавшейся позади них трубы. Кувалда давно не был в Лениной бригаде, но ведь благодарны ей были все.

Лена медленно резала веревку ножом на террасе, нагнувшись и соблазнительно, как ей казалось, выставив попу.

– Я сделаю, – Кувалда взял нож, рубанул разок и распутал стулья в два счета, затем расставил в ряд. – Витек дома?

– В Москву уехал. Для труб своих искать фигню какую-то.

– Каких труб?

– Да на звезды он пялится. Давно уже. Вечером будет. Хочешь – дождись. Дочка в школе. Придет, познакомлю. – Улыбнулась не глядя, и добавила: – Ты проходи, посидим…

– Пора мне! – дохнул перед собой, как кузнец на меха.

– А у меня настойка есть. На черноплодке.

– Витя делал?

Он.

– В следующий раз.

– Что, выпить неохота?

– Охота. Я бы с ним и выпил. А без него… Не, я поеду. Хозяину привет! – Кувалда развернулся, затопал по сырому крыльцу, снова, как и тремя годами раньше, всей широкой спиной выражая смущение.

 

Глава 18

Лена брала Асино молоко не каждый вечер, но с постоянством. Она подходила к сиреневой калитке, нажимала на звонок, отдавала пустую банку и получала назад полную белизны. Едва она приближалась к калитке, трагический запах козьего молока уже начинал щекотать ноздри – какая-то мозговая реакция. За калитку не заходила, чтобы Ася ее не засекла, но всегда интересовалась робко: “Ну, как она там?”

– Да как? Привыкает.

– Не привыкла еще?

– Шалит.

– Можно, взгляну на нее?

– Лучше вам пока не видаться.

Однажды молоко вынесла Севина жена, большая Надя, которая была более словоохотлива:

– Чо же вы ее так распустили, что она у вас такая безмозглая? Заберите ее! Прошу! Ничего не надо, заберите, и всё!

– А что она?

– Я из-за нее таблетки пить начала. Она скачет, и давление мое за ней скачет. Поганка она, всех у нас забодала… С веревки рвется, запуталась, аж кровь из хайла пошла, я думала, околеет.

– Заберу, заберу, – тревожно согласилась Лена, и в следующий раз спросила у Севы: “Хотите, заберу ее?” – но он тотчас забурчал, словно того и ждал, тускло синея васильками глаз, чуть запыленными пятидесятилетним возрастом:

– Надя, что ли, напела? Да выучу я ее, вашу козу. Что я, коз не знаю? Будет ходить по струночке.

От этих слов Лене стало еще тревожнее.

Она отступала от сиреневой калитки с плохим чувством и не могла пить молоко. Она стала посылать туда Таню, которая, пусть и нехотя, осушала перед сном стакан парного, по утрам ела с молоком кашу. “Жалко нашу Асю, – повторяла Лена. – Привыкли все-таки к ней”. – “Сама виновата, – отвечала Таня с каким-то злорадным спокойствием. – Не отдавала бы”. – “И заберу! Забрать?” – “Всех жалко”, – Виктор значительно вздыхал. “Что ты вздыхаешь? Скажи: забрать?” – “Ага… Чтоб она дальше всех доводила? Если тяжело, пускай зарежет”.

Это было в общий их выходной. Лена пришла с работы утром, переместила красный квадратик настенного календаря на двадцать третье сентября, легла отсыпаться и проснулась, разбуженная железным стуком: муж, закрывшись у себя, чем-то гремел. Она закричала ему через дверь, не обалдел ли он. Вместо ответа он перестал греметь, она отправилась обратно в кровать. Проснулась от неприятного писка и треска. Встала: у Виктора из-за дверей на полную мощь шумели радиоволны и бубнил диктор, которого, как щепку, мотал туда-сюда девятый вал помех: “Указ исполняющего обязанности министра внутренних дел” – это муж доискался до станции, вещавшей из Белого дома.

Лена сердито пнула дверь, спустилась, умылась, заглянула в гостиную: “Ты не одна! Потише сделай!” (у Тани играла музыка в телевизоре) – вышла во двор и сразу утешилась: было золотисто от палых листьев и переспелого предвечернего солнца. Глянула на Асин сарайчик: пустая деревянная конура, надо убрать с глаз долой. Представила, как Витя будет всаживать топор, как полетят щепки, как доски лягут грудой. “Молоко”, – вспомнила она. В этот момент из окна со второго этажа донесся снова железный настойчивый стук. “Что он там варганит? Звездолет?”

А Виктор делал самопал – поджигу. Первый самопал он испробовал в августе, когда в сумерках в лесу за железной дорогой, дождавшись накатившего скорого поезда, чиркнул спичкой по коробку и выстрелил в темневшую близко сосну. Трубку разорвало: то ли слишком широк был надпил, то ли слишком много оказалось серы. Его чудом не изувечило, осколки пролетели возле лица, один рассек щеку до крови. Лене, вернувшейся с дежурства, он сказал: “Накололся”. – “Накололся? На что, на вилку? Опять пил”, – она заклеила ему щеку пластырем.

После неудачи Виктор не дрогнул и решил сделать новую поджигу. Сгодилась медная трубка от радиатора, который он вытащил из ржавой инвалидной машины, покоившейся на помойке возле дальнего леса. Орудовал он то у себя в комнате, то в летнем домике. Выпилил деревянную ручку из доски. Укоротил трубку ножовкой, оставив где-то тридцать сантиметров, потом сплющил молотком и согнул. Согнутый конец трубки примотал к деревянной ручке стальной проволокой. Сделал ножовкой надпил для спички – узкий, аккуратный, чтобы всё опять не пошло насмарку. Очистил перочинным ножом серу со спичек (пальцы плясали, чуть не порезался) и начал засыпать в отверстие трубки – истратил два коробка. Затем сварочным электродом утрамбовал эту серу, мельча в порошок. Чтобы порошок держался плотно, оторвал клочок от газеты (рванул по названию “День”, красивая черная надпись), смял в шарик и тем же электродом вдавил внутрь. Кусачками отхватил шляпки больших гвоздей, ссыпал сверкающую горсть следом в трубку. Не патроны, конечно. Мог бы и свинец расплавить, пули отлить, достав пластины из аккумулятора, но ничего, пусть будут шляпки гвоздей – не убьют, зато поранят. Виктор и не собирался никого убивать – так, на край, пальнешь в какого-нибудь упыря, считай, победил. Приложил спичку серной головкой к надпилу, одно крошечное полушарие утонуло внутри, другим, если нужен выстрел, следует чиркнуть по коробку – примотал клейкой лентой.

Этот самопал он, не боясь за себя, опробовал там же, в лесу: чиркнул, бахнуло, трубка выдержала, острые брызги угодили в очередную сосну, а частью скосили узкие листья и красные ягоды рябины. Правда, из травы вскочил мужик, которого не тревожили поезда, но разбудил выстрел или даже само ощущение выстрела поставило на ноги, ласково чмокнул воздух сизым ртом и быстро исчез в чащобе, хрустя ветками, проворный, как дичь. Главное, самопал был исправным. Виктор водил внимательными ладонями по стволу сосны, радостно находя зазубрины.

Теперь, после баррикад у Белого дома, он взялся за очередной самопал. Держать пару опасных трубок по карманам, крича при этом “Вся власть советам!”, лучше, чем просто кричать “Вся власть советам!”

…Лена дошла до сиреневой калитки и, даже не успев нажать на звонок, снова почуяла гадковатый, но драгоценный дух козьего молока, как будто сиреневый цвет был этому причиной, и сразу спохватилась: не взяла с собой ни пакет, ни банку.

Ей захотелось уйти, оставив лесника в покое хотя бы на месяц – там, глядишь, Ася обвыкнется, но где-то в роще раздался знакомый молебный крик. Лена перемахнула канаву и заспешила по слежавшимся склизким листьям туда, где среди берез туманилось что-то шерстяное.

Она вышла навстречу процессии. Сначала брели, пугливо оглядываясь, козочки, две белые, одна серая, за ними Сева на веревке тащил загвазданную, в слежавшейся шерсти Асю. Его круглое лицо взмокло и играло малиновыми пятнами, а соломенные волосы потемнели, казалось, по-осеннему подгнили. Рядом был мальчик лет восьми, тоже соломенный, с прутиком.

Ася, от неожиданности потеряв голос, рванулась к хозяйке, Сева удержал ее, быстро наматывая веревку на руку, она упала, подогнув коленца, и тогда уже выдала звонкий крик, более птичий, чем козий. Мальчик свистнул прутиком перед ее желтыми остекленевшими глазами.

– Мне уйти надо? – волнуясь, спросила Лена.

Сева взял козу за рог, наклонил ей голову и угрожающе сказал:

– У, я те, у, я те… – Коза тряхнула головой. – У, я те! – Он сделал голос строже, коза неловко встала, не глядя на Лену, коротко крикнула, косясь туда, где рельсы наливались шумом поезда. – Гуляете? Мы тоже. – Он прикрутил Асю совсем близко к себе, стянув ей веревкой шею. – Все наши укатили… с мамкой на юга… один Антон со мной.

Лена пристально рассматривала других козочек, на свою стараясь не глядеть. Мальчик неизвестно на что отозвался хищным смехом и прутиком легонько ударил серую козу, зарывшуюся носом в целлофановый сверток.

Ася пошла смирнее, молча, словно в надежде, что ее отдадут обратно.

Сева открыл сиреневые ворота, козы под свист прута проследовали во двор, опрятный, залитый бетоном.

Лена увидела кирпичный дом и большой дощатый сарай. Ася застыла, запрокинув голову в небо, и вдруг почти завыла; козы тоже остановились, смущенно перемекиваясь между собой.

– У, я те! У-у! – Сева захлопал в ладоши перед Асиными обвислыми ушами слева и справа, как будто бьет мошкару, а мальчик стал стегать ее по бокам.

Коза орала бесперебойно и не опуская голову, как будто в ней что-то поломалось. Втроем они схватились за нее и стали двигать к сараю. Лена, огорченная тем, что делает, тянула за рога, лесник, грозно понукая, толкал сзади, его сын охаживал прутиком. Загнать следом остальных коз уже не составило труда.

Потом Сева опустился на деревянную колоду и оскалил желтоватые зубы:

– Я ж ее сначала убедил. Заговорил ее, помните? Она у меня ручной стала. Потом как опомнилась: бодать захотела. Меня, Надю, ребят… Ну, от этих шуток я ее быстро отвадил. Так она моих коз перебодала. Они сами теперь дурные. Она не жрет, не пьет – откуда только силы берутся? – и их на голодовку подбила. Только затихать начала, и вот те раз, вас сегодня встретила. Как бы всё по новой не началось… Ладно, пойдем молока дам, – он встал. – Идем, покажу, как у меня всё устроено, – крепко взял Лену за локоть, повлек по бетонной площадке, напоминавшей летное поле аэродрома, с огородом по краям. – Там мои покои. Мой подъезд, я один туда хожу… Никто туда… У меня там всяко-разно… Чучела зверей сам набиваю!

Лена хотела вырваться, но настойчивая речь завораживала, подчиняла, и она шла за ним к крыльцу.

– Что вы хотите? – заколдованная, она ощущала себя не только податливой, но и откровенной.

– Дом показать.

– Нет, другое…

Она попыталась притормозить, он заглянул ей в глаза:

– Лена, всё в радость будет…

Он нежно сложил в куриную гузку жирные губы с верхним ободком светлой щетинки. Лена заметила, как в окне вспорхнули занавески, мелькнула соломенная голова.

– У вас дети. Я не могу. Я не хочу.

– Приятное… Я приятное сделаю. Я умею… Такое… Такое-сякое… – похотливый бубенец звякнул в его горле.

– У вас жена. У меня муж… – Они подошли к крыльцу, крашенному в рыжий. – Муж у меня.

– А он что, без греха? Про Райку весь поселок знает.

– Какую Райку? – Лена встряхнула головой, как недавно Ася, за секунду почувствовав себя рогатой. Вырвала руку с животной силой, так, что он не удержал. – Врать зачем?

– Кто врет-то?

– Ты чего мелешь, врун несчастный?

– Я вру? – В его горле зазвякали сразу несколько недобрых бубенцов. – Райка магазинная мужа твоего поминала. Нормальный, говорила, но подкаблучник. Да он к ней год уже не ходит. На другую, видно, перешел. У ней теперь хахаль – таксист с Зеленки.

– Пошел ты на х…, – сказала Лена, с ненавистью оглядывая, словно взвешивая, всего лесника.

– Да мне посрать и на тебя, и на твоего мужа. Козу забирай и иди отсюда!

– Зарежь ее! Мне она не нужна!

Лена промчалась по бетонной площадке, точно собираясь взлететь, стремительно выдернула увесистый деревянный засов, почему-то в лихорадке открывая вместо калитки ворота.

– Ты чо там творишь? – закричал позади лесник.

Из сарая прощально заблеяла Ася.

Лена брела через рощу к железной дороге, ощущая головокружительный вес козьих рогов, или это пятнистая толпа берез мутила разум. Она не могла прямо сейчас прийти домой. То, что Витя изменял ей, было для нее разрядом тока. “Весь поселок знает”, – сказал лесник. А она не знала. Все про нее болтают, а она мудачка… Если это правда, то… “Я подам на развод”. Она не ожидала от себя такой ярости, но была готова немедленно… когтями впиться ему в рожу, поглубже, хорошенько, или… ударить бутылкой. Чтоб ему больно было, чтоб он завыл. Какой ублюдок! Она и не подозревала (ее трясло на ходу, она петляла, тюкалась о стволы), что он ублюдок. Ложился с ней после этой… “Разведусь. И при Тане всё скажу, кто он есть”.

Она тысячи раз, из года в год видела пергидрольную Раю (бывало, и вместе с Витей в магазин заходили). Да, то-то продавщица с ней странно разговаривала, поглядывала с издевкой… В очереди столько раз стояла к кассе, а люди всё знали, перемигивались, но Лена не подозревала… Господи, а теперь как в магазин пойдешь?

Она вскарабкалась по насыпи, осыпая гравий, пересекла пути и попала в лес.

Обняла первую встречную сосну, прижалась лбом, вдыхая вязкий смолистый дурман.

Нет, она всегда была уверена в Вите. Всегда. Она всегда считала: он – ее от начала и до конца, и это ей давало силу. Он полностью ее, а она для него единственная. Выходит – всё не так. Или, может, лесник нарочно всё придумал, чтобы к ней подъехать? Спросить у Вити? И что? Если обманывал, обманет и сейчас. Он ей врал с самого начала. Ему прописка была нужна и обслуга. А ревность его – вранье. Для отвода глаз или просто издевался. Лена не ждала от себя, что ей станет так плохо. Подбородок кольнуло что-то мелкое и острое. Она потрогала ствол ладонями: удивительно, он был весь испещрен застрявшими в нем непонятными железными осколками.

Сзади загрохотало. Она обернулась. Смотрела на поезд дальнего следования: окна, окна, окна, шторки, бутылки воды, прилипшие лица, желтые буквы: “Москва – Пермь”.

Лена вдруг вспомнила.

“Москва – Пермь”. Это она проносилась мимо себя, молодая, в купе, где сидели двое, барабанщик Женя и майор Вадим, с которым…

Поезд исчез: над железной дорогой колыхалась, оседая, красноватая пыль вперемешку с гаснувшим гулом.

Лена снова пересекла пути и медленно пошла домой.

Как же ее сразу не навестила эта свежая мысль: если она ему изменяла, почему он должен быть лучше нее?

Измена в поезде, измена с нефтяником. Поцелуй с Аманом. Мысленные измены, желание измен. Была готова с Кувалдой. Она осторожно ступала между лужиц по улице. Перечисляла, перебирала, называла – всё наперекор оправданиям. “Нет, это Витя виноват. Он меня толкал и толкает туда… Куда туда? Ой, перед собой-то будь честной. А ты с ним какая? Дождешься, уйдет в один день. И что? И то. Посмотришь что”.

Виктор стоял у калитки в майке и трусах, почесывая спину.

– Долго тебя не было.

– Чего ты вышел?

– Тебя жду. Что это?

– Где?

Он послюнявил палец, потер ей лоб, понюхал и поморщился:

– Вроде смола.

– К дереву прислонилась.

– Или прислонил кто?

 

– Хватит… Давай в лес, пока опята есть. На днях давай, милый?

– Милый, – недоверчиво усмехнулся.

Они пошли в дом. Лена, идя за мужем, смотрела вверх на его затылок: сквозь рыжие торчащие волосы блестела молочная кожа. Лысеет. Уже не хотелось бить его бутылкой, хотелось другого – проникнуть туда, в большой череп, в самый мозг: узнать, о чем на самом деле думает…

Вечером перед сном Виктор включил телевизор.

Ведущий – зажглась длинная фамилия “Выхухолев”, серые нити усов, очки – сообщал новости сухим, слегка гнусавым тоном:

– Телефонная связь в Белом доме парализована, отопление также отключено. Тем временем, по наблюдениям нашего корреспондента, в здании бывшего парламента и в его окрестностях боевикам раздают оружие. По сведениям ГУВД столицы, в районе Белого дома наблюдается скопление уголовных элементов, в том числе лиц, находящихся в федеральном розыске. Многие из нынешних обитателей Белого дома находятся там в заложниках и не могут самостоятельно покинуть здание. По сведениям из Кремля, сегодня Борис Ельцин принял решение отстранить от должности главу Новосибирской области Виталия Муху в связи с противодействием решениям президента.

Диктор зашелестел бумагой и опустил глаза:

– Срочное сообщение. Менее часа назад группа неизвестных напала на штаб командования Вооруженных сил СНГ на Ленинградском проспекте. Им удалось… – Сбился, кашлянул, – извините… им удалось частично разоружить охрану. – Поднял голову, блик очков с экрана. – В ходе завязавшейся перестрелки погибли два человека. По предварительным данным, это милиционер и местная жительница. Нападавшие скрылись. – Взял новую бумагу. – И вот еще… тоже с пометкой “срочно”. По подозрению в организации нападения в розыск объявлен Станислав Терехов, глава так называемого Союза офицеров.

– Подстава, – Виктор запустил пятерню в кудри. – Подстава! Он же серьезный военный, опытный. Напал, убежал… Что за сказки? – беспокойно посмотрел на жену. – Чо молчишь?

– Сказки, да, – тихо сказала она. – Всюду сказки. Все кругом врут.

– Ты поняла хоть, на что они напали? На Ленинградке?

– Вроде армейское здание, Вить. Я не в курсе. Наша служба тыла на Красной площади сидела. На Арбате сидят, еще на Фрунзенской.

– Если штурмовать, то Останкино, – сказал он уверенно.

– Почему?

– Кощеева игла. В чьих руках ящик – у того власть. Доберемся до иглы, – Виктор рассыпчато засмеялся. – Обязательно…

– Неужели война начнется? – Лена придвинулась к нему.

– Война? – Он пронзительно посмотрел ей в глаза своими двумя, переливавшимися игриво, опасно, дико, как волны при изменчивой непогоде, из светло-серого в бледно-голубой. – Армия точно не влезет, а без армии война не война.

– Ты, главное, сам никуда не лезь… – начала Лена в обычной бранчливой манере и поправилась: – Можно?

– Куда я полезу? Из чего мне стрелять?

Таня как-то нервно хихикнула.

“Все-таки с ним веселее”, – подумала Лена, бросая на мужа такой взгляд, как будто хотела слить их глаза, потереться глазницами, пошуршать ресницами о ресницы.

– Если людей постреляли, значит, и автоматы есть, – сказала она задумчиво.

– Есть, не про мою честь. Не факт, что наши стреляли. А хоть бы и наши, кто первый-то начал?

– Кто?

– Думай!

Лена, помявшись, робко уточнила:

– Ельцин?

– А кто же еще? Он вне закона! Теперь закон один: что хочу, то ворочу. Власть не власть, армия не армия, милиция не милиция…

– Знаешь… – Она потянулась к телевизору и выключила. – Наверно, все-таки… Не надо… Не надо было ему… первому…

– Правда? Молодчинка, успехи делаешь! – он погладил ее руку.

– Спатеньки, ладно? – попросила Лена, вставая и увлекая Виктора. – Дочь, не запоздняйся.

Таня проводила их недоуменным взглядом.

Виктор закинул руки, сцепив их под подушкой, Лена лежала рядом, у стены, прислушиваясь к себе, и наконец – брезгуя, ревнуя и вожделея – зарылась в его распахнутую подмышку, ожидая сырости болотной, но это было неожиданно сухое гнездо с легким запахом черешни.

– Мылся, да?

– А? Ну так!

– Когда ты успел?

– Пока гуляла…

– Ты, что ли, ходил куда, пока меня не было?

– А?

– Ты где мылся? У нас такого мыла нет.

Он расцепил руки, раскинул их в стороны (одна уперлась в стену, протянутая у Лены над головой, другая повисла над полом) и железным голосом спросил:

– Ты что, Лена?

Ей захотелось царапаться, кусаться, закричать громко, и, справляясь с собой, страдальчески морщась сквозь темноту, она неслышно спросила:

– Ты меня часто обманываешь?

Он и правда не услышал.

– Ты меня не любишь? – спросила чуть громче.

Он вздрогнул и, продолжая держать руки раскинутыми, спросил так же железно:

– Лен, ты что сегодня такая?

– Какая?

– Не такая.

– Вить.

– А?

– Вить, Тане нужен отец. Понимаешь меня?

– Не понимаю.

– Не понимаешь? Видишь, какие новости: уже стреляют. Я за тебя, я… Я на твою сторону встану, хочешь? На всех выборах буду, как ты скажешь, голосовать. Я виновата, ты умный, я в этой политике подлой ни черта не понимаю. Но ты… – Она приподнялась на локте, всматриваясь в его тишину. – Послушай, ты мне обещай. Не ходи ты туда. Никуда. Ты езди, как ездил. На работу, с работы. Приехал, уехал и не отклоняйся. Или отпуск давай возьмем, на месяц! Витя, не нарывайся. Я тебе такого не говорила никогда. Я тебя очень прошу. Обещаешь? Обещай! – защекотала по ребрам, по животу.

Он хохотнул:

– Сдурела?

– Обещай!

Она перевалилась на него, лаская, раззадоривая, теребя, корябая ногтями, языком мокро помечая соски. Она скользила по нему, словно огонь по сухому дому, чувствуя, как быстро он наливается ответной силой. “Что она с тобой делала? Что она умеет? Так?” – Лена сама не понимала, то ли произносит это мысленно, то ли шепчет.

Потом, нащупав его боевую готовность, сама соединила себя с ним, выпрямила спину и бережно задвигалась. “Потаскун ты! Кобелина!” – просипела неразборчиво, запустила ногти ему в грудь, он ойкнул, свесилась к его лицу и поцеловала. С отвращением к той, другой.

Она думала: “Как ты с ней? Так? Или как? Нравилось тебе? С ней… Нравилось, да? Кобелю…”. Ей было ужасно здорово, она въехала лобком в лобок, вдавливаясь, смыкая костистые полуострова, словно желая расплющить свою дурную горошину плоти. Согнулась, припала к нему, зарылась в подмышку со стоном ненависти и блаженства. Подмышка мужа вспотела и пахла, как надо – знакомым болотом дальнего леса.

– Какая ты сегодня хорошая…

– Всегда такой буду. Ты только не ходи никуда. Не воюй!

Он что-то согласно промычал.

 

Глава 19

Виктор поутру отправился в Москву В метро он думал поехать на “Краснопресненскую”, но понял, что тогда опоздает в аварийку.

– У Белого дома никто не был? – деловито спросил он за чаем с баранками, оглядывая работяг.

– Чего я там забыла? – звучно отозвалась диспетчер Лида. – Там же одни бандиты. Милиционера убили, женщину убили, она в окно выглянула. Бандита одного арестовали, по телевизору показывали, усатик; он уже признания дает, усатик, всех своих сдал.

– Терехов? Станислав? – Виктор почувствовал, что волнуется. – Его бьют на допросе, я по радио слышал. Радио есть, я любитель, ну и… поймать сумел… Называется “Двадцатый этаж”.

– Да хоть тридцатый! – Лида доложила себе ложку сахара. – Чего его бить, я бы сама расстреляла за такое – женщину убил.

– Везде бандиты, – прихлебнул с достоинством пожилой электрик Дроздов. – Вон как цены крутят. Мяса второй месяц не покупаю.

Возможно, он решил аккуратно поддержать Брянцева как собрат по специальности.

– А ты, поди, был там? – мрачно поинтересовался Кувалда.

– Я был, и буду я! – сказал Виктор. – А вам всё до фени! А никто из вас не сходит и не узнает, что нет там никаких бандитов? – нескладно, с вызовом добавил он.

– Мне какая разница? – Клещ подмигнул. – Белый дом, желтый дом… Наверху срутся, мы должны им задницы подтирать?

– Во-во, – закивали вокруг.

– Кто там есть? – Клещ издал щелчок, кривя рот. – Три бабки, два деда, один красный флаг?

– Были бы нормальными людьми – вы забастовку объявили бы! – Виктор снова понял, что говорит нескладно.

– Забастовщик нашелся! Ты мне позабастуй! – Лида угрожающе взболтнула кофе, как будто сейчас плеснет.

Виктор встал. Он понял: надо ехать. Туда, в главное место города и страны. Но когда? Как отпросишься? По телевизору в предбаннике передавали новости: ужесточен проход граждан к Белому дому, район вокруг объявлен зоной повышенной опасности, боевикам раздают автоматы, показали баррикаду из мусорных ящиков и цветастый кружок старух, поющих “Голубой вагон”. Виктор смотрел и думал: надо туда. Он несколько раз выходил во двор, стоял на ступеньках один, прислушивался к ворчливому городу, как будто мог уловить митинговый отзвук.

После полудня на улице Чехова, недавно названной Малая Дмитровка, возле Ленкома прорвало трубу, кипяток потек по тротуару. Срочное дело, всё близко: трое отправились выковыривать трубу, а Виктор с Клещом рванули в ближайший ЦТП – перекрыть вентиль, не дожидаясь обходчиков.

– У бабы всегда такое, – делился Клещ, трусцой поспевая за Виктором. – Когда сиськи большие, жопы нет… И наоборот!

Виктор вышагивал, придав лицу героическое суровое выражение, без которого никак в такие дни. Ему казалось, что своим каменным лицом он нечто важное дает понять прохожим, а может, и самой осени.

– Одна баба моему дружку знаешь как нагадила? Она его жене приветик оставила. Жена пришла, смотрит: тампон чистенький. Хоть бери и используй.

– Виноват твой друг, – сказал Виктор. – В квартире не убирается.

– Так ты знаешь, куда она его дела? В фужер в шкафу засунула. А на Новый год достали фужеры и получили праздник…

– А он как отбился?

– На меня всё свалил. Сказал: ключи давал Крехову с любовницей.

Зашли в знакомый узкий двор, из глубины которого за красной каруселью и синей паутинкой проступало серое здание теплового пункта.

– У меня одна была… – Клещ не умолкал. – То даст, то не даст, то даст, то не даст. Достала. Как-то она ко мне в гости пришла. Ну, выпили мы с ней, ночевать осталась и стала приставать. А на меня что-то нашло, решил: сколько раз ты мне отказывала, откажу и я тебе. Потом узнал, она беременная была. От одного торгаша с рынка. На меня приплод хотела повесить, – он хлюпнул так, будто вгрызся в арбузный ломоть.

Виктор дернул дверь: замок, как водится, был сорван.

Внутри горел тусклый электрический свет.

Кто-то хрипел в конце помещения среди разнокалиберных труб.

Виктор помедлил, вглядываясь, коротко выругался и сбежал по ступенькам.

– Чего там? – Клещ семенил за ним.

Виктор на бегу вытащил и раскрыл нож, подскочил к человеку, сидевшему на корточках у стены, в несколько движений разрезал толстый ремень, соединявший шею с трубой.

Человек перестал хрипеть и, словно от прилива кислорода, вытянул ноги, грохнувшись задом об пол, и теперь шумно и трудно дышал с закрытыми глазами.

– Почернел как… – с отвращением, но сочувственно сказал Виктор.

– Да он негр. Эй! – Клещ отвесил удавленнику легкую оплеуху – голова дернулась, как мяч.

Они рассматривали человека, покрытого крупными ползущими каплями пота: негр как негр, выпуклый лоб, сплюснутый нос, пружинки-волосы.

– Трубой займись, – напомнил Виктор.

Клещ пошел вдоль стен, соображая, где перекрывать, и наконец пробормотав: “Она!” – заскрипел вентилем.

Негр открыл глаза, даже при тусклом свете очевидно красные.

Виктор не убирал нож.

– Что, жить надоело?

Сам не ожидая от себя, он с ненавистью махнул ножом, рассекая воздух. Негр резко прикрыл щеку ладонью, как будто его задело. Виктор, взяв нож по-новому, кинжально, выставив из кулака острием вперед, повел им возле чернокожей груди, вздымавшейся под белой футболкой, словно прикидывая, где у того живет сердце, – если бы тот дернулся, сразу бы накололся. Негр крутил глазами, он, кажется, боялся даже дышать, пытаясь замедлить сердечный бой и не искушать такую близкую сталь.

– Ты ж сдох почти, чо ты ссышь? – спросил Виктор.

– Е..ный ты в рот пидарас, – ласково в одно слово пропел Клещ, тесня Виктора и пристраиваясь рядом.

Негр водил глазами, глядя куда-то в далекие небеса, которых здесь не было.

Виктор спрятал нож в штаны:

– Не ссы, Капустин!

– Капустин? – Негр вдруг улыбнулся вопросительной улыбкой иностранца, показав редкие большие зубы.

Виктор ступил назад, оборвав грубую присказку и отводя глаза от этой улыбки, как от внезапного света.

– Где счастье-то раздают, скажи? – спросил Клещ с ожесточенным звонким презрением. – Ты чего такой довольный?

Негр не переставал улыбаться, будто сообразил, что улыбкой он может выставить этих двоих на улицу и спокойно удавиться.

– Ну, чо, тебе заняться больше нечем? – заговорил Виктор. – Что ж вы с собой делаете, люди? – Он начал приплясывать, действительно отдаляясь к выходу. – Сейчас дни такие… А он… Повеситься решил… Ты бы лучше пошел… не знаю… Автомат бы достал… Ельцина пришил… Помог бы нашей стране… Сколько мы вашей Африке помогали…

– Помогаль? – Негр одним рывком поставил себя на ноги.

– Ладно, Витек, кончай базланить, идем отсюда… – сказал Клещ нервной скороговоркой, удаляясь мимо Виктора к выходу. – Слышь, африкан, и ты дуй давай! Щас милицию позовем!

Виктор, остановив танец, ждал, поглаживая карман с перочинным ножом.

– Помогаль? – Крадучись, негр шел к нему и нес свою замершую улыбку, как открытое лезвие.

Он подошел вплотную, статный, немигающий. Булькнул горлом и выдавил сквозь улыбку:

– Предаваль!

– Чего? – не понял Виктор.

– Предаваль! – Негр перестал улыбаться.

– Кто тебя предал? Я? Ты откуда такой нарисовался? – Виктор, как бы соболезнуя, покачал головой.

– Мозамбик, – сказал негр с нажимом и неприязненно потер свое горло, точно отслаивая невидимую грязь. Жадным зевком он хватанул воздух. – Мозамбик! Самора Мойзес Машел! Слышал, нет? Он вождь был. Он много нам дал. Землю дал. Черные за черных воевали! Америка против. Вы нам помогали. Строили нам, танки давали. Вы за нас воевали. Ваши ехали, их стреляли, сожгли. Дима Чижов воевал. Я его знал. Хороший был, молодец. Деревня Шибушо. Там его убили. Мы вам верили. Верили, – повторил и облизал тугие темные губы, словно не веря, что они только что улыбались. – Я в Москве учился. Русских любил. Я любил! Все любили! Самора Машел любил! Убили его. Самолет упал. В гору попал. Машел живой был. Ему укол. Ядом его убили. Это ваш был самолет, советский был. Горбачев ваш такой! Стройки нет, танков нет, русских нет. Он большой человек был, Самора Машел. Улица в Москве, знаешь?

– Улица есть, а ты всё равно повесился, – иронично сказал Клещ из-за Викторовой спины.

– Самору убили, – негр продолжал, точно не услышав. – Его жену друг взял. Мандела! Он и она вместе, да. Граса Машел! А у нас война. Я бежал. В Москву бежал. Деньги домой посылал. Я жил, Москва, квартира, двенадцать нас. Комната одна! Мозамбик, Камерун, Гана. Хотел семья везти! Жена не знаю где. Сын был… Бомба убила… А ваши где? Где ваши? Еды нет. Голод.

– Ты чем в Москве занимался? – спросил Виктор и сразу спросил еще: – Как тебя зовут-то?

– Я врач. Врач учился. Врач был, пока война. Врач не берут Москва. Я грузил. Вагон грузил. На вокзале грузил. Дариу!

– А?

– Дариу!

– Виктор, – протянул руку. Негр, секунду помедлив, дал свою, липкую, как пластилин.

– Меня голым звал. Клуб звал. Там голые. Голые танцуют. Много нас, черных, там. Плохо это… Голым… Я не хочу.

Клещ с ехидцей посоветовал:

– Ты лучше нам спасибо скажи, что тебя из петли вытащили.

Виктор воздел обе руки, призывая к вниманию, и внушительно, как миссионер туземцу, сказал:

– Пока живой – живи! Ты не сдавайся, Дариу! Сейчас в Москве история решается! Спасем Россию – спасем весь мир! Союз вернем, всех защитим! Иди к Белому дому, брат! Там врачи нужны! Если победим, – он мечтательно прищелкнул пальцами, – будет всё хорошо в твоей… Замбии…

– Мозамбик, – негр широко оскалился, чуть скрипнув крупными зубами, которые были чем-то похожи на название его страны.

– Мозамбик! – Виктор бодро вскинул кулак.

Потом, вздыхая и чертыхаясь, они потащили негра на выход.

Телевизор в аварийке показывал новости: визит патриарха Алексия в Америку, кровопролитные бои за город Сухуми, Мстислав Ростропович и Галина Вишневская прилетели в Россию, учреждена комиссия по правам человека, открылся новый московский ночной клуб “Манхэттен-экспресс”, мэр Петербурга Анатолий Собчак уволил вице-мэра Вячеслава Щербакова, поддержавшего распущенный Верховный Совет, ведущая произнесла слово “распущенный” отдельным словом, со смакующей полуулыбкой; про Белый дом ничего.

Виктор вышел из аварийки и, рванув на Тверскую, добежал до магазина, купил рулет “Dan Cake”, бегом вернулся.

– Лид! – окликнул, запыхавшись.

Дежурная дернулась, наставила маленькие глаза. Сминая, протянул золотистую упаковку:

– Лид!

– В честь чего это?

– К чаю. Только ты… прикрой… Дело у меня горит… Можно… отлучусь? Ненадолго. Туда-сюда…

– Ничего не знаю, – она взяла рулет без сомнений, протиснула в ящик стола с бумагами, задвинула. – Договаривайся с ними! – показала в сторону большой комнаты. – Баба у тебя, что ли, завелась?

– Какая баба? – удивился Виктор.

– Анка-пулеметчица, – прыснул Клещ с порога комнаты, откуда уже звякали стаканы.

Виктор с разбегу впихнул его обратно, там сидели пять человек, повел по ним щупающим взглядом и выдохнул, глядя на облупившийся холодильник:

– Мужики, я свое отработаю, я вас прошу…

– Налить? – Сварщик Мальцев, который от спиртного делался надменным, как лев, даже неопрятные волосы превращались в царственную гриву, лениво приподнял веки.

– Больной, толкается еще, – Клещ обиженно потирал животик.

– Я отъеду ненадолго, можно?

– Куда? – шпанявым голосом позвал слесарь Зякин.

– Туда!

– Туда, туда, – обличительно подхватил Клещ. – Туда, фигней страдать, пока мы здесь корячимся…

– На митинг? – смекнул Кувалда.

– Я мигом! – Виктор развернулся, выбежал на улицу и побежал к метро, как бегут в атаку.

Он ехал, присматриваясь к пассажирам – кто из них с ним заодно: вросшая в сиденье старушка, веселая семья с умудренным карапузом, молодящийся мужчина в красной бейсболке козырьком назад. Ему хотелось обнаружиться заранее, начать разговор еще до площади. Ему казалось, они сейчас познакомятся, поезд притормозит, глаз мигнет, с губ сам собой сорвется пароль и вагон, где люди привычно и пошло разделены, окажется наполнен единомышленниками.

Поезд выкатил из туннеля, Виктор последний раз огляделся. У дверей, не держась за поручень, но широко расставив ноги и благодаря этому сохраняя равновесие, стоял бедно одетый человек. Виктор заметил его дрожь: поезд притормаживал, а в человеке, наоборот, как будто разгонялось возбуждение. От него исходил прогорклый и мрачный запах костра. Он шлепнул ладонью по стеклу и выплеснул хрипловатый крик:

– Товарищи! Не забудьте выйти! Все к Дому Советов! Все на защиту власти советов и людей труда!

Виктор периферийным зрением увидел, как вокруг отстраняются брезгливо и опасливо, и сказал, насколько мог громко:

– Правильно! – но его заглушил наглый автоматический голос, вдруг напомнивший голос Лены: “Станция «Краснопресненская»”, двери открылись.

Ближе к эскалатору у гранитной красномясой стены с просветами сала было особенно людно.

– Они там голодают! Голодают, понял меня? Они там за Россию сидят! – доносилось стыдящее бабье.

Протиснувшись, он обнаружил поединок двух крупных фигур: пышная черноволосая женщина и толстый покрасневший мент тянули в разные стороны какой-то предмет, завернутый в узорчатый украинский рушник. Он понял, что это кастрюля.

Вокруг раздавалось:

– Скотина, ряху отъел!

– Борща ему жалко!

– Жрет, жрет, а всё мало!

– Отдай мое! Не ты варил! – черноволосая потянула на себя резче.

Несколько рук взялись за нее, как в сказке “Репка”, кто-то стал теснить мента, тихо дергая за серые рукава.

– А ну разойдись, твою мать! – Еще один тяжелый мент громогласно врезался в толпу, сопровождаемый парочкой юных ментиков.

Баба затравленно глянула назад, грудью навалилась на кастрюлю и манерно пропела:

– Не доставайся же ты никому!

Ее поддержали выжидающие смешки.

Баба с диким кликом рванула узел, схватила крышку, лихо отставив ее, как щит, кастрюля наклонилась, извергая содержимое, люди отшатнулись – и в следующий миг Виктор увидел рубаху мента, намокшую красным и испускающую пар. Мент истово заматерился, рубанул ладонью – баба, по-ведьмовски хохоча, увернулась, кастрюля упала на пол, зазвенев, и все отпрянули, не мешая борщу вольно и ярко растекаться по гранитному полу.

Раздались редкие аплодисменты. Женщина победно всплеснула волосами и, окруженная сочувствующими, стремительно прошла на эскалатор. Виктор, невольно очутившись в ее свите, поднялся в город.

Дождило. На подступах к Белому дому торчали оранжевые поливальные машины и военные грузовики с брезентовыми тентами, стояло оцепление в плащ-накидках, в тусклых зеленых и молочно-белых касках, некоторые были в таких же белых и даже в красных мотоциклетных шлемах; попадались милиционеры в фуражках и шинелях, странно разбухшие и скособоченные от поддевок. Возле оцепления толклись люди, где-то равномерно размазанные и разговаривавшие с солдатами и милицией, а где-то скопившиеся в толпу и кричавшие лозунги.

Белый дом был блокирован со всех сторон.

Виктор бродил, намокая и прислушиваясь к разговорам:

– Вы чья дивизия? Дзержинского? А кому служите? Где ваши чистые руки?

– Хватит, Дзержинский сам палачом был. Чека – на идише “скотобойня”. Теперь у сионистов Бейтар, главный там по фамилии Боксер! Эти штурмовать будут – никого не пощадят!

– Я воевал, видишь медали? Ты по какому праву меня не пускаешь?

– Мы за них голосовали, пусти!

– Не в депутатах дело, страну жалко.

– Всех выпускают, никого не впускают.

– Еще дворами можно пролезть.

– Они без света, без воды, без тепла…

– А мы, думаете, как живем? Улица Заморенова, дом три. Сначала телефон отрубили, теперь в холоде и темноте сидим. Сбой, говорят… Устроили нам всё, как в Белом доме. Дети плачут. Бабушка наша простыла.

– Жители чем виноваты?

– Сынки, за что вас купили? Хлеба пожуй, на, милый!

– В четыре утра парень на самосвале подъехал: два бетонных блока свалил. Теперь баррикада что надо, зубы сломаешь.

– Большая! Сколько ее строили! Всякую беду туда грузили!

– Фермер тысячу кур завез. То есть этих… цыплят…

– Не фермер, колхозник!

– Солярка у них кончилась. Съезд при свечах вели.

– О, чуете, костерком повеяло? Чуете, да? Это наши там. На земле спят… Никуда не уходят.

– Теперь Моссовет разгоняют…

– Их чего? Они ж первые демократы, все улицы нам переименовали: и Пушкина, и Чехова, и Горького…

– Уже и за демократов взялись. По телевизору вон у Любимова “Красный квадрат” закрыли.

– Скоро Невзорова прикроют.

– Депутаты в Останкино войти пытались, а их вытолкали…

– Про-пус-кай! Про-пус-кай! Про-пус-кай!

– Да не кричите вы, девушка, всё равно не пропустят.

Виктор, с отсыревшим хребтом и мокрыми ресницами, за которыми туманилось, как под чужими очками, шмыгая ноздрями, куда тоже забилась морось, пошел обратно к метро и поехал в аварийку.

– Давненько не виделись! – встретила Лида. – Никаких обедов… На вызов едь. Варсонофьевский.

– Мы же там недавно делали!

– То-то и оно. Так делали, что опять разорвало.

– Трубы ржавые.

– Я, что ли, виновата? Хорошо отдохнул?

– Неплохо, – Виктор чихнул в пятерню, вышвыривая накопившуюся влагу. – Только моей ни-ни!

– Я же говорила: баба завелась…

– Не, не баба никакая…

– А кто, мужик? – Лида вяло усмехнулась.

Виктор снисходительно махнул на нее рукой.

Появились заторможенный Мальцев и развязный 3якин, работать с ними он не любил, Валерка Белорус уже поджидал на улице за рулем.

Предстояла поганая история: ломать среди луж и дождя асфальт, доковыриваясь до бетонного короба, который тоже надо сломать, прежде чем заняться дырявой трубой.

 

Глава 20

На завтрак Лена испекла его любимые кабачковые оладьи. Виктора разбудил кисловатый доверительный аромат, вместе с невесомым дымком прокравшийся по ступеням и заползший под дверь. Можно было вставать. Это был запах ласки.

Весь день Лена и Виктор обтекали друг друга, разговаривая как-то непрочно, неуверенно, словно боясь, что мелодия лада, неожиданно найденная ими, может в любой момент оборваться. Таня (школы не было – суббота) не стала включать телек и деликатно ушла погулять.

– Как в Москве дела? – осторожно спросила Лена.

– Да что с ней будет?

Заговорили о будничном. Обсудили зарплаты в аварийке, за которые стыдно, и цены, которые скачут, потом зарплаты соседей (медсестры, газовщика, учительницы), потом Виктор похвалил оладьи:

– Ты в них, что ли, яблоко добавила?

– И лука немного.

– Лука? Не почувствовал.

– Совсем немножко.

– Сама терла? Устала? Хочешь, я тебе кабачок потру?

– Лучше спинку мне потри в ванной… – тихий смешок.

– Это я всегда, – он крякнул.

– Хочешь, запеканку сделаю – с сыром и грибами? Меня тут Ида угостила, а я у нее рецепт взяла… Объедение.

– Сначала грибы нужны.

– В лесу опят немерено было еще неделю назад. На любом пне. Народ корзинами носил. А сейчас не знаю… А помнишь – когда это было? – в позапрошлом, что ли? – мы с ведрами пошли. Два ведра полных набрали. А в прошлом году ничего не было.

– В прошлом вообще беда, Лен. Те, что были, все гнилые, жара стояла… С ведрами-то когда ходили, с нами еще Никифоров был… Жорка покойный… Только это не позапрошлый был… Он летом уже разбился позапрошлого.

– Значит, за год до того, – легко согласилась Лена.

– В этом году погода нормальная: и жара, и дожди – всего поровну.

– Поэтому и грибов много.

В сущности, им не о чем было говорить, но от этого они словно бы стали ближе. В гостиной Виктор сбросил штаны и майку, взял с буфета стопку газет и лег на диван с пожеванной ручкой – разгадывать кроссворды. Лена в мятом, с дыркой в подмышке шафранно-желтом платье свернулась на дочкиной тахте.

– О! Восемь букв! Система власти, сложившаяся после роспуска Государственной думы в 1907 году, – и он вывел почти по складам: – Третьеиюньская… Что? Что третьеиюньская? Слышала такую? Ле-ен!

Она, открыв глаза, пристально смотрела в тусклый потолок, где извивались темные трещинки, неприятные ей, как несколько седых паутинок, найденных недавно в волосах.

– Политика не надоела еще?

– Это не я, Лен, это здесь написано.

– На заборе тоже написано.

– Третьеиюньская…

– Не знаю я, – закрыла глаза.

– Монархия, Лен! – громко сказал Виктор. – Монархия!

– Таня, – вдруг сказала она расклеенным голосом, – подарок у меня просит.

– Какой? – процедил сквозь зубы, так что с закрытыми глазами поняла: грызет ручку.

– Компьютер. Этот… Компьютер “Спектрум”, вот. К телевизору подключаешь и играешь.

– Знаю, мне, что ли, не знать. А на фига козе баян? – спросил незлобиво.

– У Шмаковых уже такой есть. Наша чем хуже? Вить, давай скинемся… Да и мы поиграем. Иногда можно. Говорят, нервы успокаивает. Давай?

– Угу…

– Да?

– Если охота…

– Вить, пополам тогда скинемся?

– Валяй, мне не жалко. Я и сам мог бы сварганить. Процессор достану с контроллером и спаяю.

– Лучше купим. На Митинском рынке бэушные есть, не задорого. Зарплату дадут в октябре и купим. Давай?

Действительно, почему бы не начать играть на старости лет – в робота-полицейского, в гонки, в лабиринт, в ниндзю, в сафари? Заполнив кроссворд, победно потряс сложенной газетой, как глухой погремушкой, прежде чем взять следующую. В открытое окно втекал ясный день.

– Мы мало с ней общаемся, ты не думаешь? – спросила Лена всё так же расклеенно.

– Да.

Вечером оба лежали на боку, и он обнимал ее сзади. Он держался за ее теплый уютный животик левой большой рукой, как за какой-то священный и вместе с тем привычный сосуд, и поглаживал – по-хозяйски умиротворенно, в благодарность за давнее, вспоминая всё хорошее… Их дочь растет, взрослеет – спасибо, живот, – всё это было в благодарном предсонном движении его шершавых пальцев.

Лена заснула, он не спал, аккуратно отплел руку, лежал и думал, что предатель.

Он предал тех, за кого болел почти два года.

Лена важнее?

Как там Белый дом? Вышвыривают людей из окон, гонят дубинками и газом, заливают костры пеной? Он предпочел кабачковые оладушки. Может быть, сегодня всё кончено, а он не слушал новостей. С другой стороны, подумал Виктор, еще гаже было бы узнавать новости и ничего не делать. Лучше ничего не знать, чем знать и дышать лесным воздухом под боком у жены.

Он загадал: если он нужен, если он пригодится муравейнику истории, пусть всё случится не сегодня и не завтра, пусть выпадет на другие дни, когда он будет в Москве.

Рано утром Лена уехала на работу. В десять он спустился в гостиную босиком, включил телевизор в самом начале новостей.

– Все бывшие депутаты, согласные с указом о роспуске Верховного Совета, получат по два миллиона рублей. – Смуглый диктор был с узким лицом, острым кадыком и длинным, загнутым носом, похожий на дрозда. – Также предусмотрены другие привилегии. – Голос у него был дробно-стучащий, деревянный. – Сегодня эти гарантии подтвердил в Кремле президент.

Появился Ельцин, чуть нагибаясь в камеру.

– Люди уходят… – Он был со взбитыми кремовыми волосами и лицом, показавшимся Виктору венозно-фиолетовым. – Уходят оттуда… Скоро там останутся два человека: Хасбулатов и Руцкой. – Игриво прищурился. – Вот что они будут в этом здании вдвоем делать… – Широкая усмешка поползла по всему лицу.

Ельцин покачивался, шевеля выпуклыми плечами, позади него проступал кабинет и колебались тени свиты.

Таня посапывала лицом в подушку, рыжие с золотистыми нитями волосы расплескались.

За спиной у Ельцина мелко и угодливо засмеялся кто-то в очках. Еще несколько мгновений Ельцин длился без звука, как бы в замедленной съемке – он ухмылялся, наставив сонные, слегка раскосые глаза.

Снова возник на экране дятел, за минуты отсутствия ставший еще уже и клювастее, и бодро застучал дальше:

– Министры финансов “Большой семерки